Important Announcement
PubHTML5 Scheduled Server Maintenance on (GMT) Sunday, June 26th, 2:00 am - 8:00 am.
PubHTML5 site will be inoperative during the times indicated!

Home Explore Сюр Гном-Филлиры

Сюр Гном-Филлиры

Published by Феано Феана, 2021-04-22 16:47:55

Description: Сюр Гном. Филлир - философско-лирическая духовная притча. Библиотека Галактического Ковчега, 2021 г

Search

Read the Text Version

пластмассового стекла, полностью прозрачного и невесомого. Но зондирование на ощупь выявило её явно растительное происхождение, древестность волокон, больше всего напоминающее бамбук, но совершенно гладкий и бесцветный. А песочной я назвал её потому, что внутри себя была она круглой и полой, и полость эта была заполнена... разноцветным песком. Он располагался сложными, затейливыми слоями, замысловатые узоры образовывали вертикальные и наклонные линии, цветные нити переплетались и пересекали друг друга, то исчезая в глубине, то появляясь вновь, неожиданно и совсем в другом месте и виде. Но и это было не всё. Песчинки двигались. Внутри палочки происходило движение, медленное перетекание, смена узоров и конфигураций. Хронологически развитие всегда двигалось слева направо, и я знал, что пока оно происходит - человек жив. Это была карта, карта человеческой жизни, с полным описанием и бесчисленными подробностями. Начало и конец палочки терялись в некоей белёсой неразличимости... Лишь однажды довелось увидить мне \"законченную\" песочную палочку, чётко обрубленную с обоих концов, и было это в больничной палате, куда пришёл я проведать друга. В одной с ним комнате лежал больной, нет, уже не больной, умерший, скончавшийся, буквально, минут за десять до моего прихода. Его только успели накрыть с головой простынёй. Вот у него-то я и раглядел чётко ограниченную с обоих концов песочную палочку. Её цвета успели приобрести нежно- пастельный окрас, а движение песчинок внутри полностью приостановилось. Предо мною был застывший слепок жизни одного, отдельно взятого человека, от начала до конца, со всеми своими взлётами и падениями, мгновеньями счастья, депрессиями и годами рутины, болезнями и страстями, привязанностями и идеалами, страданьями, любовями и потерями. Помнится, друг мой дремал, а я , не удержавшись, погрузился в песочную палочку умершего. 101

Вот, в самом начале, плавный взлёт телесного цвета... он укрупняется, высвечивается ячеистой крошкой, по мере моего проникновения, и вновь сокращается, как уменьшающееся изображение фото-снимка, но на сей раз уже складывается в изображение... я навожу резкость и яркость... Я вижу: розовощёкий карапуз в малиновом берете с помпоном уставился, удивлённо-испуганый, на первую в своей жизни смерть, даже не просто смерть – убийство: кот поймал голубку и сейчас, полу-играя, полу-всерьёз, запускал в пернатую тушку коготки свои и зубки, впивался и отпускал, впивался и отпускал... его мордочка-нос и усы были измазаны в голубиной крови и перьях. Кот – рыжий, полосатый и огромный, - полностью забыл всё окружающее и самозабвенно отдался восхитительному ощущению пиршества, наслаждения добычей, он, казалось, так и ухмыляется в окровавленные усы. Зрелище было потешным и завораживающим одновременно (кот нравился малышу неизмеримо больше жертвы). Ярчайшим оттиском отложилось оно в сознаньи мальчика на всю жизнь, враз определив отношение его к охоте, охотнику, жертве и феномену смерти, как таковому: всё это отныне воспринимал он лишь наполовину всерьёз, вторая же половина была чистым азартом игры, авантюрой, сулящей пир победителя над жертвой, непередаваемое наслаждение от игры со смертельно раненым и слабым , запуганным и беспомощным... Вовсе не удивительно, что человек этот ( вот она, серия серо- зелёных рябей с бордовыми крапинками) стал сначала бравым лейтенантом во Внутренних Войсках, а затем – беспощадным следователем в особых Службах... Таким же был он и дома. Потому и жена ушла с любимым сынишкой впридачу (конусообразная воронка гнилой сизости), и любовницы у него не удерживались, несмотря на престиж и материальные блага... и друзей близких, почитай, никаких, так, приятели-собутыльники, партнёры по заданиям, соучастники, объединённые общими тайнами... Человек частенько воображал себя котом: рыжим и полосатым, хитрым и незнающим жалости. Особенно чётко всплывал этот образ в моменты погони: физической погони за пытающимся скрыться, интеллектуальной погони за сведениями и информацией.. Он так и называл подследственных своих: голубками. 102

\"Ну что, голубь ты мой, начнём ворковать или как?\" – любил проговоривать он в рыжеватые усы вроде бы безобидным, даже ласковым тоном. Но у человека напротив, человека, сидящего на металлическом табурете, давно не евшего и не спавшего, не бритого, ярко освещённого лампой и смертельно напуганного, - нервно дрыгался кадык на сухой шее, он судорожно сглатывал и просил то глоток воды, то сигарету, лихорадочно ища путей к вызволению из смертельной ловушки, к отдалению того неизбежного мига, когда сладко мурлыкающий кот враз стряхнёт с себя своё мнимое добродушие и превратится в разъярённого зверя, зверя, объятого одной только безумной страстью:страстью насилия над жертвой, истязания и глумленья. И \"голубки\" ворковали, да, практически, все и всегда ворковали...кроме... кроме одного. Человек запомнил его на всю жизнь, да и как не запомнить... В песочной палочке это отразилось в виде глубокой язвы, тёмно-серой, с болотным отливом. От неё тянулась иссиня- чёрная борозда дальше, по жизни, вдоль всей её длины, до самой смерти... Я укрупнил масштаб... Острые, рваные края язвы, ничуть не затупившиеся со временем, впустили меня внутрь, и я провалился в прошлое... Иван, - так, оказывается, звали человека, - дослужился к тому времени до полковника. Этого подследственного он получил из другого отдела, отчаявшегося что-либо от него добиться. Ни посулы, ни угрозы не помогали и решено было передать его ему, \"вверить в попечение\", - как сказал ему хриплый генеральский басок по телефону, прибавив: \"Я на тебя надеюсь, Иван, лично надеюсь. Не подведи!\" Иван сидел за столом и курил, медленно, неспеша выпуская сизый дым под потолок, и наблюдал, как он распластывается там плотным смогом, не находя выхода наружу. Он знал, что сигаретный дым раздражает его жертву, а потому курил почти непереставая.Шёл пятый час допроса. И пятый час утра. Иван перевёл взгляд на допрашиваемого, или, как он ещё любил называть их, \"подопытного\". Щуплый, даже тщедушный, сидел он на жёстком стуле, чуть склонившись на бок, и каким-то невероятным внутренним усилием добивался от тела не упасть наземь. Длинные 103

беспорядочные волосы его до плеч испещряла седина, реденькая бородка не в силах была скрыть проступающие сквозь неё кости скул, изжелта пергаментные, матовые. Такими же были и руки, тонкие, почти просвечивающие насквозь, с изящными длинными пальцами... вот, правда, ногти – чёрные от крови, обломанные, - портили картину... \"Интеллигент вшивый\", - презрительно выплюнул в самого себя Иван. Таких, как этот он давил десятками, как клопов. Человек был одет скромно, даже бедно, к тому же, рубашонка его и пиджачок за недели заключения успели приобрести вполне законченную бесформенность. Скособочившись на стуле, неряшливый и растрёпанный, он и впрямь удивительно напоминал птицу, птицу, зябко поёживающуюся на карнизе, продуваемом всеми ветрами, тщетно ищущую крупицу тепла в мокрых перьях... - Значит, Соловки тебя не пугают, а? – сказал Иван, просто потому, что молчание затянулось, непозволительно долго затянулось... – Не боишься превратиться в глыбу обледенелую? В корм для ворон? Там тебе наше тёпленькое местечко раем покажется... - Многие и лучшие возносили хвалу Господу на брегах тех пустынных, - ответил человек тихо, но на редкость внятно, чётко проговаривая каждое слово. – А что есть Рай – сие мне не ведомо. Однако же, думаю, мало чем походит он на казематы ваши твердокаменные. Он поднял голову и глянул прямо в глаза Ивана. Глянул двумя озёрами прозрачности, совсем невесомыми, неземными. И Иван, сам того не желая, невольно глянул в них в ответ, глянул и... провалился ввысь... ему показалось, что всё вокруг него враз исчезло, дымная комната и стул, непроницаемые стены и сама тяжесть тела, - всё оставило его в одночасье и он воспарил в чистую, ничем незамутнённую... свободу! И тогда Иван испугался! Испугался так, как пугается человек, у которого выбивают внезапно всякую опору из-под ног, ибо свобода... свобода несла в себе вседозволенность. Но не ту, которой так упивался Иван и которая полагалась ему по званию и чину, не вседозволенность истязаний и надругательств, нет, та свобода несла в себе вседозволенность творенья и полёта, любви и красоты, 104

вседозволенность ПРАВДЫ! Она была смертельно опасна, а потому – запретна. Ивану туда нельзя. Никак нельзя. Но ещё пуще свободы, грозящей ему погибелью, испугался Иван самого факта полёта, того что превращается в... птицу... Да, он, рыжеусый кот-Иван, безжалостный и лютый охотник за всякой пархатой живностью, вот-вот сам превратится в... птицу! Жуткий страх обуял Ивана, утробный ужас. И, как всегда в таких случаях, он сменился клокочущей, необузданной яростью. Иван схватил массивную фигуристую зажигалку из литого серебра (подарок начальства за \"особые заслуги\": звероподобный рабочий возносил в могучих руках серп и молот, ты надавливал пальцем на выдающийся полумесяц серпа (прям тебе, как на любимый курок!), и молот откидывался, пуская язык пламени), - сжал её в окаменевшем кулаке и замахнулся... - У-у-у! Поповское отродье! – взревел Иван не помня себя, - гнида пархатая!Мразь! Он перевесился через стол всем своим грузным телом и ударил человека напротив, вложив в этот удар всю мощь молота, серпа и державшего их зверя, в которого превратился сам. Иван целился в висок, но стол сбил траэкторию кулака и тот пришёлся чуть ниже, в выступающую скулу. Что-то ломко хрустнуло и Иван почувствовал, как серп и молот дробят тонкую кость, погружаются вглубь, вязнут... Он с омерзением выдернул кулак из этого месива и увидел, что он весь в крови... удивительно яркой, алой... голубиной. А человек, тем временем, тихо сполз на пол, словно и вправду был невесом, и перекошенным, кровавым ртом прошептал: \"Прости его, Господи, ибо не ведает, что творит...\" Как ни странно, священник не умер, то есть, не сразу. Он провалялся в тюремном лазарете месяца три, не меньше и, казалось, удивительным образом пошёл на поправку... да на 105

такую, что решено было отправить его, как и предполагалось, по этапу... Правда, не в обещанные Иваном Соловки, а куда-то под Воркуту... Вот там, на этапе, в заиндевелом вагоне-телятнике, напрочь застрявшем в снежных торосах, едва не добравшись до пункта назначения, он и скончался... Но до этого была между ними ещё одна, последняя, встреча. Священник лежал тогда в лазарете и с момента его туда попадения прошло уж недель пять, а то и все шесть. Всё это время не шёл он у Ивана из головы. Особых неприятностей по службе инцидент этот за собой не повлёк. Генерал пригласил Ивана в свой кабинет, и когда тот сел, тихий и провинившийся, взглянул на него по-отечески из-под кустистых бровей и сказал: - Как же это ты так, Ваня, а? Нехорошо получилось, понимаешь ли... Уж кто-кто, а ты...не ожидал, честно тебе скажу: не ожидал... - Достал он меня, товарищ генерал, - сказал Иван, сокрушённо качая головой, - сам не свой стал, кровь во мне вскипела... достал он меня... Генерал, казалось, бесконечно долго молчал, не спуская с Ивана внимательных глаз, потом прихлопнул ладонью столешницу и припечатал: - Ладно, не будем тебе личное дело кляксой марать, оно того не стоит. Но впредь держи зажигалку подальше от кулака, а кулаки – подальше от подследственных... не так всё это делать надо, понятно? - Дак я её и так уже... - Ладно, забудь... Но Иван не забыл, не мог... Сразу после этого отправили его в Кисловодск, на тёплые воды: пускай, мол, отдохнёт, успокоится, сил наберётся. По возвращении, он узнал, что священник выжил, и что врачи 106

обещали ему выздоровление, хоть и немым перекошенным калекой. Иван честно боролся с собой, но неведомая тяга к этой странной, ни на кого не похожей жертве, пересилила и он пошёл в лазарет. Священник лежал в общей палате, у окна и под стёганым тюремным одеяльцем казался ещё бесплотнее прежнего. Говорить он не мог, даже если бы был способен: вся нижняя часть лица после очередной операции была забинтована. Но глаза... глаза были открыты. Неотрывным взглядом уставились они в пыльный потолок, словно различая в нём, далеко и над ним, дали беспредельные, нездешние. Иван долго наблюдал за больным, стоя сбоку и оставаясь вне поля его зрения, но... необоримая сила гнала его хоть раз ещё взглянуть в эти потусторонние небеса, в запретную свободу, окунуться в ощущение полёта. Он подошёл к кровати и встал прямо напротив лежащего на ней человека. Священник перевёл на него взгляд и узнал своего палача. Их глаза встретились, но... странное дело, Иван не нашёл в глазах напротив, - таких же прозрачно-невесомых, как прежде, - ни намёка на вход в запредельные дали, в просторы паренья. Глаза священника светились открытой и в то же время, наглухо запертой для Ивана Беспредельностью. И понял Иван, что никогда уж ему не будет дозволено прикоснуться вновь к запретной правде, не ощутить ему искуса полёта, не стать, - пусть на ничтожный миг! – птахой небесной. И ещё понял Иван, что не получить ему прощения от жертвы его. Хоть и взывал тот к прощению Господом Ивана, сам он его не простит. Не простит и не благословит. Иван ужаснулся и отшатнулся прочь от этих немых, наглухо запертых для него небес, отринивающих его от себя, навеки лишающих благодати. И тут же ужаснулся вновь, на сей раз – самой идее своего вожделения благодать эту обрести, нет, \"сподобиться ей\" – всплыла в памяти церковная фраза.... \"Мне отказуемо в благодати, в милости небес!, - пронеслось у него в мозгу, - 107

\"тьфу ты, бесовщина! мракобесие!\" – вскричал он про себя и почти бегом пустился прочь. Годы спустя Иван и сам лежал на больничной койке, нет, не в тюремном лазарете, а во вполне обычной, не цековской, городской больнице. Его служебная карьера после \"инцидента\" странным, необъяснимым образом пошла под уклон. Ничто конкретное, отдельно взятое, не говорило, вроде бы, о надвигающихся сумерках, ему продолжали давать ответственные задания и он выполнял их к удовлетворению начальства; ни в чине, ни в должности его не понизили, всё продолжало катиться само собой, но... что-то неуловимо важное исчезло. Иван искал определение этому \"чему-то\", называя его то исчезновением юношеского пыла и азарта ( и списывая на возраст и усталость), то гордым нежеланием \"выслуживаться и лизать погоны\", - но факт оставался фактом: Иван перестал вкладывать в своё дело душу. Даже под пыткой не признался бы Иван и самому себе, что то самое потерянное им \"что-то\" именуется не иначе, как... верой. Да, священник украл у него прежнюю веру, отказав ему при этом в получении другой, взамен. А чего стоит душа без веры? Да почти столько же, сколько вера без души... Так и жил он, словно отбывая срок, постепенно и сам свыкнувшись с образом себя, как заключённого. Любимая прежде работа стала для него ненавистной и тяжкой повинностью и ходил он на неё, как на каторгу, даром что без наручников и не под лай вертухаев... И когда подоспела долгожданная пенсия, был он вполне сформировавшейся развалиной – телесно, душевно и морально... И вот он тут: опухоль в желудке, отёк лёгких, почти отказавшие почки – всё сразу... За долгие недели его пребывания в больнице его не навестил ни один человек. Ни один. Иногда Ивану хотелось кричать от боли, но чаще – плакать: от тоски, от полного своего сиротства и обездоленности, от жалости к себе... А позже, когда стало совсем уж худо и сознание то покидало его вовсе, то возвращалось к нему , мутное, одурманенное морфием, - от страха. 108

Да, Иван боялся смерти и того, что наступит за ней. И тогда стал он призывать... священника. Он звал его про себя и в голос, оглашая ночные покои отделения громкими, надрывными криками мольбы. Сестрички поначалу всполашивались, прибегали на зов, успокаивали, обтирали сухой лоб полотенцем... потом перестали. Врачи только качали головами и приговаривали:\"Партийный, вроде бы, человек был, даже, кажется, в органах служил... а тут... надо же!\"... А Иван всё призывал. Он навечно запомнил имя убиенного, и номер его арестантский, и номер дела, но звал он его не по имени, а просто \"батюшка\"... а иногда – \"отец\". \"Батюшка! Батюшка!, - то бормотал он спёкшимися губами, то, вдруг, срывался на вскрик, - приди! Прости меня грешного! Прими покаяние! Отпусти с миром! Не дай помереть непрощённым!\". Откуда-то, из неведомых глубин пробудившейся генетической памяти, из туманного, не-своего детства, вспомнил Иван \"Отче наш\", безошибочно, до последнего слова. И стал он твердить краткую эту молитву, перемежая её мольбами о покаянии. ... \"иже еси на небесех\"... \"прими покаяние мое\"... \"помилуй раба твоего Ивана\"... Уже и слог его весь изменился и казённо-казарменный жаргон, пестривший штабными прибаутками, исчез начисто и вместо него, невесть откуда, проступил исконно-народный говор, насквозь пронизанный верой христовой. Так, что однажды, поздним вечером, старая уборщица Глаша, протирая половой тряпкой под кроватью Ивана, услышав его вдохновенный призыв:\"прииди царствие Твое\"... \"на земле и небесах, Аминь!\", - всплеснула руками и в сердцах воскликнула:\" Господи, вот ведь, полковник-то наш, прям в старообряца каково обратился! Вот он, страх пред смертью, что с человеком-то делает\", - и украдкой перекрестилась. Иван звал священника, но тот не шёл. Да и как ему было прийти, ведь он умер, замёрз в телятнике, там, под Воркутой, многие лета тому... 109

Вчера вечером стало ему совсем худо. Дежурный врач, делая ночной обход, прощупал почти исчезнувший пульс, записал что-то в журнал и обронил сестре: \"Этот вряд ли до утра дотянет\". За окном лишь начала неохотно пробиваться предрассветная серость, когда Иван вдруг пришёл в себя. Тела он не чувствовал, в голове стоял странный лёгкий звон. Он обратил взор свой в окно, в светлеющий его проём и почудилось ему внезапно, будто проём этот ширится, приотворяет створки прозрачные, будто приглашает его, Ивана, в глубь свою необъятную. И он, всем существом своим устремился туда, отчаянно и безоглядно, страшась одного лишь: как бы вновь не сомкнулись створки сии, не преградили бы ему путь, отказывая в благодати. Он влетел в разверзающийся пред ним простор и к полному своему восторгу ощутил себя... птицей. Птахой небесной, крохотной божьей тварью. Да, божьей. И крылатой. Долго ещё сидел я в безмолвной палате, меж мёртвым и живым. Песочная палочка Ивана истаяла в воздухе. Я перевёл взгляд на своего друга. Он по прежнему спал, тяжело, неспокойно дыша. Состояние его показалось мне настолько опасным, что я решился преступить данный самому себе зарок: никогда не \"читать\" близких себе людей. Предо мной промелькнули трепетные внешние слои, все в пенной багровой дымке, проступили глубинные пятна недугов... Они пульсировали, судорожно сжимались, рдели. Я тут же понял, что состояние его не просто опасное – критическое. И что помочь ему следует немедленно, прямо сейчас. Но я не знал: как? ... Вот уровень клубней сути... оранжевая звезда... странный плюшевый лепесток кармина... ослепительно яркая спираль... это было поистине красиво, но я не стал задерживаться, не это я искал, не это... Теперь мои усилия сконцентрировались на обретении нужного зрения. Фасеточное, многомерное, оно было необходимо для высвечивания песочной палочки... Я менял ракурсы, регулировал подсветку и степень проницанья, варьировал частоты... Почему-то, сейчас это было труднее обычного. 110

Но вот она предстала предо мной, жизнь моего друга, все перепетья души его и тела, разума и страстей выстроились в гирлянде песчаных тропок, в замысловатом стройном узоре устремлённости... И ещё, впервые, появился звук. Да, песочная палочка пела. То была простая и в то же время удивительно пронзительная мелодия. Последовательный каскад октав возносил её на хрупкую вершину неравновесия и, пробалансировав на ней краткий миг, она срывалась вниз тонкой диссонантной нотой и стихала...Затем всё повторялось заново. \"Морзянка, - подумал я, - душа моего друга, сама суть его естества посылала в просторы Космоса свои, неповторимо свои позывные... извещая? зовя? отдавая себя всесущему?\" Охваченный этой немыслимой музыкой, я обратился к палочке, пробежал вдоль неё и застыл в ужасе: справа, там, где у любого живого человека всё покрывала туманная дымка, явно проглядывал её конец. Он сформировался не полностью, словно не решившись ещё окончательно обрести себя, но уже вполне чётко проступили его безоговорочные, роковые контуры. Мой друг был при смерти. \"Нет! – вскричал я про себя, - нет, я не позволю тебе умереть! не здесь и сейчас, не так! это неправильно!\" Я прекрасно знал, что нельзя менять карму другого, нельзя вмешиваться в предначертанья судеб... знал... и вмешался... \"Ничего ещё не предрешено, - оправдывал я себя, - палочка не окостенела, процесс ещё обратим, и я здесь именно потому, что в силах помочь избежать конца, чтоб направить ход событий в нужную сторону... Всего-то и надо, что чуть-чуть подтолкнуть... вот здесь... самую малость... если я заставлю рассосаться вот этот пунцовый затор, тогда скопившиеся за ним пурпурные икринки устремятся как раз в ту чистую лазоревую протоку, тогда... тогда достигнут они этой, вот, заводи, потом три водопада, потом...\" ... Я лихорадочно просчитывал возможные варианты изменений и их последствия, словно... словно и впрямь был в 111

силах что-либо изменить. Я понятия не имел, могу ли я преобразить картину песочной палочки, сдвинуть в ней с места хоть одну единственную песчинку, да и возможно ли такое в принципе? Ничего подобного до сих пор я не делал. В голове моей всплыло воспоминание. Оно относилось к периоду моего увлечения йогой, развития волевых усилий, управления энергией мысли. Помнится, я сидел за партой на уроке физики. Полностью абстрогировавшись от бубнящего голоса учителя и от всего вокруг, я сконцентрировал все свои усилия на парте, точнее, на крошечном её участке, где две глубокие борозды, выцарапанные перочинным ножиком неким моим безвестным предшественником, почти соприкасались друг с другом. Почти, но не совсем. Всё было покрыто толстым слоем густой масляной зелёной краски. Мои усилия заключались в том, чтобы силой мысли прочертить третью бороздку по парте так, чтобы соединить несоединённое. До этого я проводил уже неоднократные опыты в этом направлении: старался сжать облако, стереть пятно, удлинить потёк на обоях... всё было напрасно, силы моей мысли не доставало даже для таких пустяков... Но в тот день, на уроке физики, у меня получилось. Очевидно, внешние условия и внутренний настрой сложились, наконец, в верный узор, пробудился нужный импульс, мысль моя обрела силу крохотного лазера и... на парте, на фоне жирной зелёной краски, пролегла короткая, но чёткая свежая бороздка. Она победно сияла древесной белизной, соедияя несоединённое прежде. После этого всё стало просто. Ведь, раз научившись летать, ты этого уже не забываешь... Теперь я с поразительной лёгкостью умел стирать пятна, рисовать узоры на облупленной штукатурке, расправлять взглядом слипшиеся лепестки... в общем, такие, вот, мелкие шаловливые чудеса... Я сосредоточился на пунцовом заторе, в котором виделся мне корень всех бед. Это была особая, ни на что не похожая рассеянная концентрация, она зрила самое себя из-под тишка, краем глаза, ненавязчиво и вскользь, так, словно бы и не собиралась делать ничего такого, так... мимолётно- исчезающий интерес, отсвет тени, не более... Я называл такое видение \"кошачьим сглазом\", ибо именно кошки являются полными обладателями этого тонкого уменья: рассеянной концентрации. 112

Итак, я сосредоточился на заторе и на мгновенье мне показалось, что что-то в нём сдвинулось и произошло, что конфигурация его составляющих неуловимо видоизменилась и он вот-вот рассыпется грудой послушной гальки, что плотина даст течь... Но нет, затор устоял, оказывается, он умел сопротивляться силой собственного натяжения и полнящих его энергий. Я попробовал снова. И вновь почудилось мне, будто прошла по нему некая дрожь... но он устоял вновь. И тут я заметил, что всякий раз, когда ненавистный затор сотрясается под моим волевым усилием, происходит и некий ничтожный, едва уловимый сбой в мелодии, в позывных моего друга, и как раз на той последней её диссонантной ноте, нарушающей гармонию и обрывающей трель его жизни. Это значило, что я на верном пути. И я предпринял целую серию последовательных усилий. Напрасно, ничего не происходило. А время шло, нет, истекало, как вода в песок... палочки... И тогда я понял: основа всего – трель, звук, музыка сфер, вот что первично, что лежит у самых истоков мирозданья. Всё остальное – заторы и опухоли, сиянья и стремнины, - лишь проявления её в пространстве и во времени. А значит, не разрушением затора должен стремиться я привести к изменению трели, но как раз наоборот: нужно изменить саму мелодию. \"Заставь трель звучать по-другому, вплетись в позывные жизни, - и она сама, своим звучанием и резонансом разрушит все недуги; заторы спадут, опухоли рассосуться, всё обретёт свою гармонию и место, свой лад и красоту. Вплетись в мелодию!\" И тогда я стал... трелью. Не знаю, как мне это удалось, ничего подобного с тех пор я не испытывал.Это не походило ни на рассеянную, ни на какую другую концентрацию. Исчезло не только ощущение собственного тела и даже сознания, исчез я сам, полностью и вполне, а на том месте, где миг назад был я, пространство пронизывала... трель. Моя трель, мой код бытия, моё соло во вселенском оркестре. Я вплёлся своей трелью в трель друга, мягко и плавно, словно два тоненьких ручейка слились воедино, и каждый, привнеся что-то от себя, исчез в другом, породив третье... 113

Это неведомое ни одному из нас третье, неслось в пространство, полнилось собой, восхищённое беспредельностью и непрекращающейся всеобъятностью Живого. Да, Вселенная была – жизнью, одной только Жизнью. Смерти не было вовсе! Мы летели сквозь это Живое, всепроницая его и позволяя ему беспрепятственно проницать нас... мы стали светом, поющим в ликовании светом, квинтэссенцией жизни... Преиспольнясь им до крайних пределов своих, и не в силах вместить ни грана боле, наша сложносплетённая трель распалась на изначальные свои составляющие, на два соло, нет, на сольный дуэт. Мы всё ещё продолжали выводить необычайно слаженную трель, но она стала уже двойной внутри себя, в ней чётко различались две наши, столь похожие друг на друга, но всё же различные, пьесы. Наконец, я приглушил звучание своего соло: я желал прислушаться к трели друга, хоть я знал это и так: он исцелён, полностью и бесповоротно исцелён! Вот она, звенящая трель его жизни, те же, уже знакомые мне каскады октав, вот пик ликованья, вот и завершающая всё победная нота. Она не скатывалась больше в жалобный минор, не резала слух диссонансом, нет, взвившись до избытка себя, она просто переливалась через край восприятья, устремляясь в Беспредельность. Я глянул на песочную палочку друга. Заторов как не бывало. А правый её конец... его не было. Палочка скрывалась в непроглядной пелене будущего, как то и положено всему живому. Я понял, что в моих руках, нет, в мыслях и воли, заключена огромная сила, что я могу не только читать внутренний мир и судьбу человека по его песочной палочке, но и изменять их. Я имею над ним власть. Я – властелин судеб! Гордость и восхищение захлестнули меня: сколь упоительна виделась мне сама идея подобного владычества, какую безграничную свободу экспериментов открывала она: помогать и исцелять, предотвращать злодейства и дарить 114

счастье, превносить гармонию и... мстить... Эта мысль меня отрезвила. Нет, я не свободен от эгоистических порывов, от личностного и низменного, от властолюбия и корысти..., а значит... значит, я не имею права на власть, да и никто не имеет, даже утвердившись, казалось бы, в благих намерениях, человек не вправе вмешиваться в судьбы других, какие бы мотивы им не руководили. Я осозновал это вполне. И раз и навсегда запретил себе нечто подобное. - Я вижу твою песочную палочку! – проговорил шаман, тыча в меня чёрным пальцем и странная гримаса исказила его узкое лицо. угроза? смех? бахвальство властителя? Я всё ещё стоял недвижим, а шаман перевёл взгляд на мою спутницу, вперился ей в грудь, на миг замер и исторг из себя медленный торжественный скрип: - Вижу: жёлто-мохнатое, тёплое и липкое... рыжее приятное... галька зеленеет... гладкая... синее и тонкое... лакомое ушко... Я понимал, что происходит что-то ужасное, что я обязан положить всему этому конец, выйти из-под чар, иначе... я не знал, что иначе и боялся даже вообразить себе, что же это могло бы быть... А он полностью, казалось, забыв про меня, всецело сосредоточился на девушке. - Ага!, - провозгласил он победно и хищный огонёк вспыхнул в непроницаемых глазах, - вот она, твоя палочка! хороша, хороша... стройная такая, чистенькая.. а что, если мы её сейчас... хи-хи... чуток подправим, а? так, самую малость... – и он бросил на меня заговорщицкий взгляд, - вот здесь вот – добавим багровый сгусток, там – коричневый завал, тут, вот – устроим ма-а-маленький такой оползень, серенький... а вот здесь, в конце и справа...ну...тут мы просто развеем туман, - он даже клацнул зубами от предвкушенья, а руки его сами стали вершить движенье, разгоняющее дымку... ... \"в конце и справа... развеем туман\", - повторил я про себя обещание шамана... развеем туман?! но ведь тогда обнажится окончание палочки, а значит... да он же убьёт её!\", - ужаснулся я. 115

Двигаться я не мог, но мог видеть. Я сконцентрировал всё своё внимание на шамане, как когда-то, давно, на своём друге в больнице. Молниеносно промелькнули предо мной пятна затхлой зелени, бурые топи, чёрно-красные, шипастые кляксы, некая сизая слизь... вот уж и она, его песочная палочка. Я поразился её темноте. Никогда прежде не сталкивался я с таким насыщенным, непроглядным злом, злом в чистом виде. Он был безнадёжен. Любая попытка осветить его попросту привела бы к незамедлительной его смерти, к распаду всех структур. И ещё понял я, что шаман блефует. Что нет в нём ни грана действенной силы, только лютая ненависть, потому что... потому, что шаман был импотент. Во всех смыслах. Лишь внушение страха, страха и преклоненья жертвы пред его мнимыми возможностями, - вот его жалкий удел. Отсюда и ненависть. И ещё увидел я, что шаман проклят. Проклят давно и напрочь могущественным и ещё более тёмным, чем он сам магом (у меня не было ни времени, ни желания вдаваться в подробности их давнишней ссоры). \"Да он же полностью безвреден\", - воскликнул я про себя и даже некое подобие сострадания пробудилось во мне к этой пародии на злого волшебника. И стоило мне лишь подумать об этом, как чары спали. - Ты блефуешь, - спокойно сказал я и улыбнулся, - ты ничего не можешь. Ничего. И сам это прекрасно знаешь. Над тобою давлеет стародавнее проклятье. Я мог бы его снять с тебя. Но не стану. Порою и зло творит добро. Не стоит ему в этом мешать. И вновь лицо шамана исказила гримаса. Но на сей раз была то гримаса боли, нестерпимой боли, словно язык пламени прожёг его до кости. Он вскинул обе руки и простёр их в мою сторону. Но пальцы его были скрючены, а чёрные ногти обращены в глубь ладоней, к самому себе. Судорога сотрясла всё его тело, он зашатался и на какой-то миг показалось, что он рухнет в пыль. Но он просто застыл, пустой и понуренный, длинные руки его, как плети, свисали вдоль тела, взгляд потух. Мне стало жалко его. - Ладно, -сказал я, - вот тебе, лови, - и сделал движение 116

двумя пальцами, словно подбрасывая монетку в воздух. Никакой монетки в моих руках не было, я слал ему энергию, идею монетки, её прообраз в пространстве. Найдись у него достаточно сил, он, при желании, смог бы преобразовать эту энергию в настоящую, полновесную монетку. Шаман зыркнул на меня глазом – злобно и униженно, - но взмахнул рукой и ловко поймал её, невидимую. - Пойди, купи себе горячую собаку, - сказал я ему на прощанье и указал кивком в сторону заправочной станции, где огнями мигала придорожная закусочная. 7-24. XI. 2005. ***  ОКНО ДЕТСТВА  Гром  Когда я был мальчик.  Когда я была девочкой  Овраг.  Если бы я жил вечно *** Гром У меня много чего есть: морские камушки, увеличительное стекло, цветные мелки, газовая зажигалка, старинное зеркальце, морская фуражка,скрепки и булавки, талисман-на- счастье, молния на штанах... Не хватало грома. Как раз шла гроза. Я взял полиэтиленовый мешок, открыл окно,и высунул руку с мешком наружу. Рука тут же стала холодной и мокрой,но мешок наполнился громом и ветром и загудел от натуги. Я завязал его крепко-накрепко и втянул внутрь. 117

Сейчас всё иначе. Всякий раз, как я застёгиваю молнию, гром погромыхивает в мешке, в зеркальце отражается морская фуражка,увеличительное стекло глядит прямо на талисман-на- счастье, а цветные мелки располагаются веером и готовятся нарисовать радугу. 8.I.04. *** Когда я был мальчик. Когда я был мальчик я залез под грибок и стал ждать. Снаружи было солнце и звуки и пусто. Внутри была тень и крыша и тихо. Паутина, уют и запах досок. И круг тени, и уют паутины и запах тишины оберегали меня. Потом пошёл дождь. И тень исчезла. Внутрь вошёл шум дождя и запах ветра снаружи. А Уют забился под самый верх грибка и там укрылся паутиною досок. И я тоже. Ручейки капель с крыши очертили круг точно по той линии, где когда-то проходила тень и кольцо этого круга опять оберегало меня. Потом дождь прошёл, вышло мокрое солнце и я вырос. 8.I.04. *** Когда я была девочкой Посвящается Рут Фархи Когда я была девочкой,всё двигалось. И я любила двигаться тоже и быть частью всего. Особенно же я любила ездить в трамваях. Я садилась в трамвай, он трогался, и тут же шеренги лип и клёнов, 118

обсадившие бульвары, начинали двигаться мне навстречу, сначала медленно и робко, затем всё быстрее и быстрее, точно в такт ходу трамвайных колёс... Я смотрела на них во все глаза,на всех них,бегущих мне навстречу, - на встречу со мной, - и думала: \"Кроме моего трамвая есть, ведь, ещё и другие, множество других, по всему городу, они постоянно едут в самых разных направлениях: туда и обратно и вбок и в стороны... Как же может быть, чтобы одни и те же липы и клёны бежали одновременно навстречу всем трамваям в городе, на встречу со всеми маленькими девочками, которые в них сидят, завороженно прилипнув к окнам, бежали бы в совсем разных направлениях, точно в такт хода всех трамваев, и – самое главное – всегда успевали вовремя?! Как такое может быть?\" То была великая тайна. Прошли годы. Я сменила и город и страну. Там,где я жила сейчас, не было трамваев, впрочем, лип и клёнов там не было тоже. И, быть может, именно поэтому, мне пришлось начать бежать самой, сразу и во всех направлениях. Но, в отличие от лип и клёнов, я успевала очень и очень немногое. И чаще всего,опаздывала... Годы сменяли друг друга в ритме стука трамвайных колёс моего дества, и вот, пришла и старость. Невероятно, но факт. Я всё меньше и меньше опаздываю, наверное, потому, что меньше бегу... Но та часть во мне, которая осталась девочкой, - лучшая и большая моя часть, - продолжает завороженно глядеть в окно трамвая на бегущие ко мне клёны. \"Наверно, - думаю я, - наверно,для того,чтобы всё успевать и никогда не опаздывать и бежать всем навстречу,нужно просто стоять на месте\". Я иду, - в темпе постукивающей палки, - и деревья – другие,но столь же исполнительные, - медленно бредут мне навстречу. Опоздания у нас крайне редки. Я жду того момента, когда полностью остановлюсь. Вот когда опоздания исчезнут вовсе. 119

А маленькая девочка, всё так же прилипла к трамвайному стеклу, встречая все бегущие к ней на встречу клёны. Они бегут сразу ко всем девочкам на свете и никогда не опаздывают. Тайна остаётся тайной. 24.I.04. авторизованный перевод с иврита. *** Овраг Мы стояли у края оврага и смотрели вниз .Мы – это я ,Стас и Мальчик. На самом деле, Мальчик был самой настоящей девчонкой, это кличка у неё такая была – Мальчик, потому, что вечно она с нами водилась и всё, что мы делала на равных. Овраг был глубокий, тёмный, весь заросший дикой малиной и крапивой. А на дне что-то поблёскивало. Серьёзный овраг. - Если ты прыгнешь в этот овраг, - сказал Стас медленно и раздельно и протянул руку вперёд, - ты станешь Совсем Другим. - Каким? – спросил я, следя за указательным пальцем Стаса ,пока не уткнулся в полную темень. - Другим. Вообще. Из этого оврага таким же выбраться невозможно, - сказал Стас голосом волхва. - Это в каком смысле? - Там другое пространство-время, - тихо промолвила Мальчик, - там всё меняется. - Поля, - веско добавил Стас и развёл руками в знак подтверждения. – Восьмое излучение. 120

- Какое? Может измерение?, - недоверчиво переспросил я. - Может, - охотно согласился Стас, - хто ж его знает? Овраг,ведь... - И что? И в какую сторону я изменюсь? У меня что, рога отрастут или глаз на затылке откроется? - Э-э-э, - начал было Стас, но Мальчик его опередила. - Вот какой ты есть, так и изменишься. Если ты, скажем, жмот или задавала и, вообще, редиска, - так ещё хуже станешь, тебя за версту чуять будет, никто не ошибётся!А если ты на самом деле ценный и всё у тебя там в порядке,так ты таким станешь, что просто в Космос запускай. - Или в дальнее плавание, - добавил Стас,зная мою больную нотку. - То есть,вы хотите сказать,что этот овраг высвечивает твою настоящую внутреннюю природу, - сказал я. – Как лакмусовая бумажка? - Точно! – просиял Стас, - Это...э...Лакмусовый Овраг! - А вы не хотите попробовать? – на всякий случай спросил я,хоть ситуация была ясна и так. - Мы контрольно-наблюдательная группа, - сказала Мальчик, - мы будем замеры делать. - Какие замеры? - Там увидим, - неопределённо сказала она и в подтверждение вытащила из карманов шортов, почему-то, блокнот и зеркальце. Я опять посмотрел в овраг. - Так крапива же..., - протянул я и сравнил свои исцарапанные коленки с такими же у Стаса и у Мальчика. Коленки Мальчика 121

были изодраны ничуть не меньше моих, но выглядели, почему- то, лучше. Да и сама Мальчик... - Подумаешь, крапива!, - она пренебрежительно тряхнула головой,отчего луч солнца в её глазах сверкнул зелёным, а потом, вдруг, брызнул веснушками. – Я придорожник приложу. - А послюнявишь? – спросил я с плохо скрываемой надеждой. - Ещё как!Я просто,вся слюною изойду. - Как гадюка, - не удержался Стас, но я-то его знаю. Я посмотрел на Мальчика и что-то мне подсказало: нет, не, как гадюка. Скорее уж, как кошка, вылизывающая своих котят. Это решило дело .И тут меня посетила ещё одна мысль. - Слушай, - сказал я, - а что,если я ну... внутри там, по природе, не плохой и не хороший, а вообще другой, тогда что? - Это как? – спросил Стас, - В каком смысле \"вообще другой\"? - Ну, например, окажется, что я на самом деле не человек, а скажем... - ... крапива! – закончила за меня Мальчик, на этот раз вполне ядовито, - ею и станешь! - Мы из тебя суп сделаем, - пообещал Стас. – Со шпинатом. - Со шпинатом,значит, да? – по слогам проговорил я тоном человека,твёрдо решившего в суп не даваться, а вместо этого, уже в следующее мгновенье стать настоящим мужчиной. – Ты, вот что, - это я уже Мальчику, - чем вынашивать кулинарные планы каннибала-вегетарианца, лучше шла бы, да подорожник поискала б, пока выбираться наверх буду. И, не давая больше времени на проволочки ни себе ни им, я разбежался и прыгнул. Пока я летел через заросли, я ещё успел подумать, что крапива меня так и хлещет по ногам, а колючки рвут шорты, но по-настоящему мысль эта не оформилась, я упал на что-то сучковатое, покатился дальше, стукнулся, опять покатился, 122

перевалился через что-то в падении, опять короткий пролёт и, наконец, тяжело шмякнулся обо что-то твёрдо-мокрое. Темень была полная. Такая,что если бы мне сказали, что я провалялся без сознания 12 часов и сейчас глубокая ночь – поверил бы тут же. Потом,одновременно появились свет и боль. Свет был кое-где. Он чуть пробивался сквозь заросли и был каким-то серо-зелёным, подводным. Зато боль была везде. Не осмеливаясь пошевелиться, я стал изучать своё тело на предмет цельности методом \"дальней связи\": посылал мозговые импульсы в разные его участки и принимал рапорта о наличии, не пытаясь на первых порах установить степень функционирования и, тем более, мобильности. Уже на этом этапе я понял: что-то не так. Вроде,посылаю я импульсы свои мозговые, проверочные, и идут они, вроде бы, в нужных направлениях – к рукам,к ногам, к животу там, - и даже информацию какую-то несут назад, но... что-то с информацией этой не так... А может,и не с самой информацией, а с мозгом,её оценивающим... Не знаю. Да и знать, как-то, хочется всё меньше и меньше. Вот поспать бы – это да... *** - Смотри,сокол! – Мальчик смотрела прямо вверх над собой. Стас проснулся и тоже уставился, куда показывала Мальчик. Оба лежали под кустом бузины: контрольно-наблюдательная группа в полном составе на заслуженном послеполуденном отдыхе. - Красный, - определил Стас. - Откуда тут взяться красному соколу? – тут же отреагировала Мальчик. – Он знаешь какой редкий?Его даже в книгу занесли. В красную. - А я говорю тебе:красный! – стоял на своём Стас. - Он,вроде,как над нами кружит. 123

- Ты ему зеркальцем посвети.Они блескучее любят,- Стас продолжал играть роль эксперта по пернатым. Мальчик выпростала руку с зеркальцем (\"Пригодилось,всё же\", - подумала она) на солнце, не меняя позы: жара разморила, - и поиграла зеркальцем в направлении сокола. Тот, вроде, заметил и стал сужать круги, планируя почти без взмахов в струях горячего душистого воздуха. - Гляди,засёк,однако! - У них,знаешь какое зрение! - Знаю,как у сокола. Сокол снизился и пронёсся над землёй,метрах в пяти от Мальчика с зеркальцем в руке. - Действительно,красный, даже бордовый, - сказала Мальчик. – И красивый он тоже. Очень. - Красивый и красный – слова одного корня, - возвестил Стас. - Ладно, эксперт-на-все-случаи-жизни, - пошли,хватит тут прохлаждаться. Надо ещё подорожник насобирать. Обещали же. - Это ты обещала – ты и собирай, - но послушно встал и поплёлся следом. *** Сам не зная зачем, сокол кружил над полем у оврага, паря в летнем зное. Наверное, он просто опьянел от молодости, силы, пряного аромата трав, от всеохватной радости всего сущего. Сверкание чего-то в кустах привлекло его внимание. Проносясь мимо, чуть ли не задевая ветки бузины, он встретился взглядом с той, кто держала зеркальце. Что-то остро кольнуло у него в груди, под перьями цвета запёкшейся крови, как если бы шальная градинка угодила ему прямо в сердце. Угодила и... расстаяла. 124

Он взвился ввысь, лёг на крыло и повернул к югу. По направлению к самому себе. *** Если бы я жил вечно - Если бы я жил вечно, я бы творил миры, - сказал я и запустил гальку прыгать по волнам. Галька прыгнула разок и булькнула. - Для того, чтобы творить миры нужно уметь творить. Как минимум, - сказал Рустик веско. – Одной вечности тут недостаточно. – И он запустил свою гальку. Галька пропрыгала семь с половиной раз. - А ты как думаешь? – спросил я Лёну. Мне по зарез важно было знать, что она думает. От этого зависило, буду ли я жить вечно и буду ли жить вообще. Лёна явно догадывалась об этом, поэтому отвечать не спешила. Она зыркнула своими зелёными глазищами, задумчиво почесала конопатый нос и, наконец, сказала: - Вечность – это же не просто очень долго, это – всегда, правда? А раз всегда, значит и всё. И везде. И как угодно. Значит, всему будет время научиться. И творению, в том числе. - Ничего подобного, - возразил Рустик,сделал себе подушку из песка и лёжа на животе, обхватил её руками. – Вечно живя, можно заниматься вечным ничегонеделанием – просто быть. Как камень. И что тогда? Ничего! Творение – это изобретение нового, это развитие старого, это изменение, во всяком случае. Поэтому, для начала, нужно научиться изменять. И изменяться. - А что изменять? – спросил я подозрительно: по опыту я знал, что Рустик ничего просто так не скажет, небось, просчитал уже всё на десять ходов вперёд, вырыл яму-ловушку и замаскировать успел, знаю я его... - Ну... что изменять... - протянул он в деланном раздумьи, - погоду,например... или, там, ландшафт... 125

- ...или характер, - добавила Лёна. - Это уже не изменять, а изменяться, - нравоучительно проговорил Рустик, - но тоже сойдёт. Для начала. - А как? То есть, куда? То есть, в какую сторону? Что, ты, скажем, был весёлым и добрым и вдруг изменил себя на хмурого и злого? - А что, разве не может быть? Вполне! – сказал Рустик. - И это ты изменением называешь? – спросил я. – Не изменение это совсем, а измена. Самому себе измена. А я на это не готов! Никогда я не изменю самому себе. Да и другим – тоже! – сказал я с неожиданным для себя самого жаром и ощутил на себе взгляд Лёны. Она смотрела на меня как-то странно, словно впервые увидела или узнала. - И ещё, - я уже не мог остановиться, - выжечь лес – это новое? Убить зверя, отнять жизнь – изменение, да? Ну так вот, не желаю я такого изменения! И не творение это вовсе! Творение – это не просто изменение, это – хорошее изменение, доброе, ценное и... красивое !Вот – красивое! И чем больше красоты – тем больше творения. И чем больше творения – тем больше жизни и тем больше вечности. Я посмотрел на Рустика и поспешно добавил: - И не говори мне, что вечности не может быть больше или меньше! Наверное, впервые видел я Рустика растерянным, причём, смотрел он не на меня, а куда-то вбок от Лёны. Электричество, исходящее от неё ко мне, задело его краем волны и он обжёгся. Обжёгся и понял. Очень он смышлёный, Рустик. Он тут же вскочил, отряхнулся, как собака и с него полетели во все стороны брызги песка, электрических искр и досады. - Пошли ежевику рвать! – крикнул он и,не дожидаясь ответа,пустился к оврагу. 126

Я стоял против Лёны, а она всё также неотрывно смотрела на меня. Тогда я сделал шаг ей навстречу, и ещё один ,и остановился близко-близко, и заглянул прямо в её невозможные глаза. Они были распахнуты настежь и все сплошь в рыжих крапинках. Крапинки закружились, стали солнцами, свились в спиральные туманности... Лететь в них было легко и безвоздушно, сердце не билось, времени не было... - Я знаю,что такое вечность, - прошептал я. – Вечность – это ты. И я хочу в ней жить. Подари мне вечность. - А что ты будешь там делать? – донеслось до меня отовсюду. - Я буду творить. Я наполню её жизнью, добром и красотой. Я... - Бери, - сказала она просто. – Я дарю тебе вечность. Она твоя. Глыба сердца у меня в груди вспыхнула сверхновой. Я стал солнцем и светом и миром. - Я – Солнце! – закричал я, - я ветер, я – звёзды, я – всё! Я схватил гальку и запустил её впляс. Галька подпрыгнула 798 раз, набрала скорость и взмыла в небо. И даже там продолжала подпрыгивать от избытка жизни. - Ты сотворил племя крылатых галек, - возвестила Лёна. - Это перелётные гальки. Они летят к дальним гнездовьям. Это в созвездии Пса, - пояснил я. *** Мы лежали, обнявшись, на песке и глядели в вечности друг друга. - Я понял, откуда у тебя рыжинки в глазах, - сказал я, - твои глаза – Зелёные Дыры: они всасывают веснушки и... 127

- Ничего ты не понял, всё как раз наоборот: они Великие Сеятели: веснушки вызревают в них крапинками, а по ночам выбираются по векам наружу, из-под ресниц. Поэтому, у меня ресницы такие рыжие. - А..., ясно. Я ещё новичок в твоей вечности. Ты мне себя откроешь? - Ты сам будешь меня открывать. Вечно. А я – открываться и обнаруживаться. - И ты всё время будешь другая и разная и новая? - Всегда, - пообещала она. - Господи,я и не думал,что вечность – это так много! - И так близко. - Скажи,а мы сейчас две вечности или одна? - Мы одна двойная вечность. - Ага. Скажи, а у тебя тоже голова кружится? - Да. - А почему? - Потому, что мы вращаемся в пространстве. - Точно. А почему у тебя вот здесь бьётся? - Потому, что ты глупышь. - Ага. - Смотри, гальки летят к северу. - Это они на дальние гнездовья. 128

- Они там птенцов будут высиживать? На севере? - Не птенцов – галькецов. И не высиживать, а вылёживать. - Точно. Вылёживать. Как мы? - Почти. У них это чуть-чуть иначе... - Давай полетим к северу. - Прямо вот так, обнявшись? - Конечно! - Давай! И мы полетели. 16.II.04. *** Он и она ОН Он жил. Стены в книгах и картинах, ковёр, свечи. Нередко, он подолгу застывал перед зеркалом, не любуясь – созерцая, выискивая. Ибо самой большой загадкой дня него был он сам. Кто он? Откуда? Зачем? Какова тайна его происхождения и появления на свет? Почему он тут и теперь? Он бродил по городу, наматывая на подошвы вервие пыльных улиц, паутину туманов, морось дождей... Каменными ущельими, во тьме неоновых реклам, вдоль букетов светофоров и соцветий фонарей, мигания витрин и пропастей высотных зданий... мимо... мимо... Он заглядывал в глаза ночных незнакомок, с лицами зелёными и серебряными в неверном свете и читал в них пустоту, одиночество и томленье... 129

\"Манекены, - говорил он себе, - манекены сбежали с витрин и бродят по городу. Но почему так много?\" Когда квази-жизнь уже грозила захлестнуть его нейлоновой удавкой, а пустота в нём ширилась полыньей, тогда, одним внезапным неуловимым движением он сворачивал на бульвар Непорочных Душ. На третьем пролёте слева рос огромный вяз, необхватный, добрый. Он притрагивался к нему рукой, вдыхал аромат плесени и, обходя его в пол-оборота, вёл пальцами по мягкому мху... По ту сторону вяза всегда оказывался парк. И всегда – предзакатный. В парке был пруд,на пруду – утки,на утках – закат. Утки плавали парами – уточка-селезень, уточка-селезень. Зачарованные закатом, они плыпарили по пруду, вглаживая закат в воду, меся её лапками. Настоенный на закате, пруд, и после наступления сумерек, теплился собой, ронял отсверки кармина в глубокую синь. Отсверки запечатлевались на его сетчатке, и когда он возвращался назад темнеющими аллеями, глаза его, - обычно голубовато-серые, - всполыхивали закатными угольями, как зёрнышками граната. Так, напоённый закатом, и приходил он домой. Дом гляделся в него очами зеркал, читал отраженья заката и уток, преисполнялся ими и обещал в ответ ужин и вечер. *** - Что слышно? – спрашивали его знакомые. - Смотря к чему приложишься ухом, - отшучивался он. - И к чему же прикладываешься ты? - К себе самому,как правило. 130

- И что слышишь? - Гулкость. Да,гулкость... Он слушал музыку и тишину в себе самом, сопоставлял их с другими и внешними, пытаясь постичь различия и вывести закономерности. Результаты, как правило, бывали неоднозначны. Он пробовал ощущения на вкус, цвета наощупь, предчувствия на слух. Он созерцал пространства, изыскивая пути в нездешнее- навсегда. Всякий раз он возвращался иным. Мир представлялся ему цветком дороги, бутоном полей и лучей. Он был простым и цельным в своих множествах, он виделся то тёмно-зелёным, то мягко-оранжевым, а иногда – сиреневым, особенно ближе к безвременью... Ночами он вживал ночь,писал стихи и снил её. Во снах она всегда была нужная, нежная,правильная. Молчаливая в меру его молчанья, близкая мерой его близости, ускользающая в меру его нерешительности. Ждущая... И красивая настолько, насколько то позволяло его несовершенство. Со временем совершенство росло, она становилась всё красивей и... всё неуловимей.... Иногда он подходил к ней нестерпимо близко, но не настолько, что б высновидить её в явь. \"Наверное, я не там её ищу, - думал он, - или не так. В следующий раз попробую поискать вот там,где чуть фиолетовее, где что-то пушистое веет пряным....там,быть может...\" 131

ОНА Она не существовала. В несуществовании ей было хорошо, как бывает только в тревожно-радостном предчувствии. \"Кто-то меня снит,я это точно знаю\", - успевала она подумать, всякий раз пробуждаясь по ту сторону зеркала. И всегда бывала она чуть другой, в зависимости от угла прикосновенья, степени проницанья, близости полноты... Но то ли веры, то ли надежды недоставало и, трепеща на грани воплощенья, она возвращалась в не-явь. \"Он просто недостаточно меня любит, - мелькало у неё в потьмах, - он не совсем в меня верит, иначе, он снил бы меня вернее... почему он не ищет меня вот там, там, где сиревеет что-то меховое, что пышит душистым? Ну почему?!\" Он? Почему \"он\"? Она была в этом уверена. Что-то в ритме самих поисков, в пульсации касаний, в узоре миражей безошибочно говорило ей о том, что это \"он\", что он ищет её и только её, что только она ему и нужна,а она... она сможет по- настоящему быть только такой, какой высновидит её он. *** Наступала ещё одна ночь. Там, сбоку, лиловело нечто сиренево-фиолетовое, пушисто- меховое, что пышало-веяло так пряно и душисто. Счастье было неминуемо. 1.III.04. ***  ОКНО РАЗУМА  Когда я был барашком .  Например. 132

 Когда я был временем. *** Когда я был барашком Этот рассказ тоже написан по мотивам моего старого стиха. Вот он. Человек – как кристалл С миллионами граней... Цепочки ассоциаций... Клубы мечтаний... Мерцаний... Ищет Женщину Ищет Бога Ищет Себя В себе. Замыкается. Отчаянье цикла Головокружение. Полёт наискосок. Ломка траэкторий. Озарения. Вспышки. Поиск – надежда – поиск. Штопором вглубь. Мыслевороты. Думо-омуты. Новаторство? Старо!... Беспорядочные рывки... Пульсы. Сжатия... Без конца... Овал лица. Провал мозга. Гул падения... Человек. Я стоял,раздвинув ножки и смотрел. Передо мной был кристалл неправильной формы с миллионами граней.Такое я ещё не видел. - Ты кто? – спросил я. 133

- Человек, - ответил кристалл. - А что ты делаешь? - Ищу Бога, ищу женщину, ищу себя–в-себе-замыкаюсь. - Тебе это нравится? - Да. Понимаешь, цепочки ассоциаций, клубы мечтаний, мерцаний... всё это как-то... - Ты романтик? - Конечно. Головокружение, полёт наискосок, ломка траэкторий... - По тебе сейчас молния пробежала. - Озарение, - пояснил человек, - Вспышка. Поиск-надежда- поиск. - Поня-я-я-ятно, - на всякий случай сказал я. Человек покрывался бурями и всплесками, пульсами и сжатиями. - Ты очень разный, - сказал я. - Мыслевороты, - отвечал человек, - думоомуты. Я ещё раз вгляделся в кристалл и различил овал лица, провал мозга, гул падения... Тогда я посмотрел на солнышко. Оно было совсем другим. 22.I.04. *** Например 134

Например, я не знаю времени. Нет, не сколько времени сейчас (хотя и этого тоже), а вообще. Соседку свою, Беллу, знаю. Котёнка её – Глашу, - тоже. Знаю сколько будет дважды семь (хоть и не знаю почему) и знаю, что если подержать руку в огне дольше обычного будет больно, а значит – плохо. А вот времени я не знаю. Оно – что? И где? И какое с виду? И что будет, если и когда мы встретимся? Может оно, как река, и тогда его можно перейти вброд и выбраться на тот берег. А там что? А может, оно как туннель и тогда можно только двигаться вдоль, вверх и вниз (нет, тогда это уже будет лифт...) А если это река в туннеле? А что, если это река в море, в океане? И можно плыть куда хочешь, и нырять и играть в нём и с ним? И можно лежать на спине, качаясь на волнах времени и смотреть на солнце. И брызги времени будут покрывать меня пеной и солью и от них – или от времени ? – я, со временем, стану солёным и пенистым и пятнистым, и играющим бликами и всё-плывущим и.. .полностью неотличимым от всего окружающего меня времени. А потом я выберусь на берег времени,погляжусь в своё отраженье в тихой волне и воскликну: время? – да это я сам! 8.I.04. *** Когда я был временем Когда я был временем случалось многое. Со временем всегда что-то происходит, иначе оно стоит. Однажды я шёл по парку. (Конечно, одновременно я шёл и по всяким другим местам, но там со мной происходили совсем другие истории). На скамейке сидел старик в серой шляпе и вот уж сколько 135

времени так и пытался провести палкой по песку бесконечную линию. Наверное, он меня почувствовал (ведь тени я не отбрасывал): у стариков особое чутьё на время. Он поднял ко мне лицо и изменился в нём. Сердце его превратилось в камень, сорвалось с груди и с глухим стуком закатилось под скамейку. Его побелевшие губы прошептали: \"Пришло моё время...\" Я подошёл к нему, подобрал камень из-под скамейки, вложил его обратно в грудь старика и сказал: - Ну что ты, дедушка, разве твоё время может прийти? Оно же всегда с тобой, оно, ведь, твоё,верно? - Ну, да, верно, - неуверенно ответил старик теплеющими глазами. - Ну вот и ладно. А мне пора. Я тут на пляж собрался, играть в прятки с солнечными зайчиками. При выходе из парка я обернулся. Старик опять принялся вычерчивать свою линию на песке. Его палка дала зелёный побег. \"А палка-то, оказывается ,ореховая\", - подумал я и заспешил дальше. 8.I.04. *** ДУХОВОЕ ОКОШКО ПАЛКА О ТРЁХ КОНЦАХ поучительная фантазия в стиле гофмана или С К А З К А Н А Р О Ж Д Е С Т В О. Я гляжу очами духа изнутри во внутрь и вижу себя сидящим в парке. В моих руках старая, отполированная временем палка с увесистым медным набалдашником. Неяркое 136

солнце славной осени заставляет палку отбрасывать бледную тень. Дымка, сквозящая чрез солнце, дрожанье моей руки, а может, и самой земли, делают тень зыбкой и колеблющейся, предавая ей чёткое подобие самостоятельности так, что кажется: тенистая палка живёт своей жизнью и лишь одна точка – точка произростания – роднит её с той, деревянной, что у меня в руках. Самая естественная мысль проходит мне на ум и я принимаюсь чертить палкой на земле...палку. Тенистое отражение служит мне моделью и я срисовываю с него контуры так,словно бы палка рисовала автопортрет, смотрясь на саму себя в мутное зеркало при свете колеблющихся свечей. На земле проступают очертания третьей палки – земляной. Размерами,формой и даже окраской она в точности повторяет два своих оригинала – деревянную и тенистую. Пятнистая игра листвы по земле, шелест лужиц света и тьмы, придают ей подвижность и она, как и две её предшественницы, облекается кожей самости. Лишь одна точка – точка произрастанья – роднит её с той, деревянной, что у меня в руках и с другой, тенистой, что избрала свой путь, влекомая солнцем. Точка произрастанья, точка единения и сродства, узловатой мудростью замыкает на себе косичку реальности. Из того места, где деревянная палка упирается в землю бутоном трепета растёт чудное триединство. Я созерцаю его и ласковая гордость преисполняет меня всего: я создал чудо – палку о трёх концах ! Мысль об этом, сама являясь точкой произрастания, - тут же расщепляется надвое: одна – о рукотворном чуде, о самом факте его возможности; другая – о проникновении запредельного в мир земной... Едва разбежавшись, мысли эти, прихотливо ветвясь, вновь сплетаются воедино и я разумею: одно лишь проявление чудесного в мире, одно лишь оно и позволяет сотворение чуда рукотворного, создавая тому необходимые условия для рожденья и бытия. 137

Это тут же наводит меня на мысли о Гофмане и его рассуждениях о различиях меж чудным и чудесным, о необъяснимом, потустороннем и призрачном, что вторгается в нашу душу, затрагивая дремавшие в ней и только и ждавшие того струны, пробуждающие резонанс странности запредельного , а уж он-то, резонанс, вершит явь невозможного... Я скольжу взором по палке вверх, по руке, опирающейся на неё, по тяжёлому золотому кольцу с квадратной печаткой на безымянном пальце, выше, по жёстким крахмальным манжетам, по коричневому сюртуку плотного сукна, штофному жилету цвета атласной меди под ним, по тусклому серебру цепочки карманных часов, исчезающей в жилетном кармашке, где она замирает приятной округлостью..., я гляжу на себя и вижу высокий воротничок, каштановый бант вкруг шеи. На голове моей – цилиндр, такого же что и бант цвета, он необычайно высок, на грани аляповатости, чуть расширяющийся кверху – дань последней моде. Именно ей обязан я и своими, не менее аляповатыми бакенбардами, опускающимися чуть ли не до края щёк, где они едва не соединяются с несуществующими, но столь живо подразумевающимися усами. Сквозь седину в них ещё угадывается рыжина... Мой взгляд стекает себе под ноги и я к удовлетворению своему обнаруживаю,что они, ноги, обуты в мои старые верные башмаки, - изящные и грубоватые одновременно, - латунные пряжки, словно две непомерные бабочки, венчают их, отражаясь в тусклом лаке тёмно-жёлтой кожи. И я знаю, что они, мои башмаки, имеют обыкновение уютно поскрипывать в силу двух причин весьма различного свойства: во-первых, так научились они отзываться на звуки, издаваемые бесчисленными паркетами и настилами, кои доводилось им обшаркивать за долгую их жизнь, а во-вторых – так отдаются в них скрипы и кряхтенье моих собственных, - слишком собственных и слишком многочисленных, - подагрических суставов... Ах, мои любимые старые башмаки! Они, как ничто другое, придают картине моих воспоминаний о себе самом полноту и законченность. 138

Меня зовут Фридрих фон Ш. Мне 74 года от роду, я стряпчий. Вот уж около тридцати лет живу я почти безвылазно в Z., в нашем милом провинциальном Z., лишь изредко отлучаясь в недолгие деловые поездки, да и то всё больше по ближнему захолустью. Я сыскал себе имя в обществе, где слыву надёжным и во всех отношениях добропорядочным поверенным и моё финансовое положение более, чем благополучно. Характер у меня приветливый и ровный, манеры безукоризненны, суждения здравы, а логические построения – строги и безупречны, как линии моего сюртука. Я пользуюсь заслуженным уважением окружающих и являюсь желанным гостем во всех домах. Получив отменное образование в молодости, и усердно развивая его в зрелые годы, я с одинаковой лёгкостью могу поддерживать беседу на любую тему, будь то дебаты о превосходсте изящных искусств, прусский уголовный кодекс, недавний раздел Польши или же респонсории Палестрины, а мои экспромты и меткое, незлобивое остроумие давно уже вошли в поговорку... В свободное время я музицирую на клавиоле и даже написал с дюжину пьес и канцонов. Другое моё страстное увлечение – ботаника. Обширнейший, собранный мною гербарий, занимающий несколько вместительных шкафов, является предметов гордости для меня и зависти для нашего доброго пастора, моего единственного достойного оппонента в данном предмете. Я вдовец, тому пошёл уж двадцать восьмой год. Моя усопшая, горячо любимая жена – молодая и прелестная – скончалась от чахотки, сгорев, как свеча на ветру, так и не привыкнув к нашей северной сырости и низкому небу. Детей нам Господь не послал. Безутешность моего горя последовавшего за её кончиной, несомненно привела бы и меня к скорейшей погибели, не случись в ту пору иного несчастья: горный обвал, один из столь частых на наших дорогах, погрёб под собою коляску со всей семьёй моего двоюродного брата. Он, его супруга и двое малюток нашли свою смерть под каменными обломками. Чудесным образом спасся лишь их старший сын, Леопольд, коему едва минуло тогда пять лет. Я тут же взял над ним опекунство и воспитал, как собственного сына, не скупясь на образование, удобства и всю мыслимую любовь. Ныне он, во всём преуспевающий юрист, давно как покинул нашу глухомань, переехал в столицу и, кажется, даже принимаем при дворе... 139

.....Я бросил взгляд вкруг себя и как раз вовремя: в должном отдалении от меня фланировала по касательной супруга городского советника Н. с камеристкой. Я тут же засвидетельствовал им своё глубочайшее почтение и любезнейшая из улыбок застыла на моём лице. Да,так о чём это я? Ах да, Леопольд, мой мальчик... Он придал смысл и цель моему существованию в самый кризисый его период, наполнил жизнь мою радостью долга, ответственностью и любовью, а позже, по возмужании, покинул меня, оставив в добром здравии и исполненного глубокого душевного покоя, кои, хвала Всевышнему, не покидают меня и поныне. Не считая моей подагры, - что ничуть не мудрено, учитывая здешний климат, - здоровье моё отменно: кожа свежа, глаза ничуть не потеряли юношеский блеск, на щеках играет отнюдь не лихорадочный румянец, желудок, сердце и пр. работают под стать моим часам, а ясность ума, кажется, лишь возросла с годами... Всё это придаёт мне ещё большую привлекательность в глазах окружающих: людям нравятся здоровые и полные энергии старики, они видят в них залог собственного грядущего благополучия, они, как бы, смотрятся в зеркало, созерцая золотой закат... Прошу прощенья.. .господин судья с дражайшей супругой.. .моё почтение... Так вот, жизнерадостные старики... Есть в них этакая чистая, ничем незамутнённая благость, будто в силу неких таинственных заслуг удостоились они небесных милостей, будто осенённые духом, расточают они вкруг себя ореол жизни и счастья, святости... Впрочем, это уже явно не про меня. Даже самые восприимчивые наши умы не усматривают во мне не то, что праведности, но даже особого благочестия. А всё дело в том, что невзирая на упоминавшиеся мною ранее такие мои черты, как благовоспитанность и обязательность, исполнительность и учтивость, есть во мне одна любопытная особенность, начисто исключающая любую форму благолепия и чинности, да что там, простой солидности, столь, казалось бы, причитающейся мне по возрасту, роду занятий и положению. Особенность сию лучше 140

всего охарактеризовать будет, как...неистребимую шаловливость,даже, я бы сказал, ребячество. Сколь бы ни старался я придавать осанке своей величавости, поступи – степенности и размеренности. А речам – умудрённой опытом вескости, - всё впустую: мои глаза предают меня: их ясная синева лучится ничуть не подобающей игривостью, да не простой, а с эдакой озорной хитринкой, как у нашкодившего кота или, там, напроказившего двух- годовалого ребёнка: знает, что провинился, но знает також, что всеми любим и всё ему с рук сойдёт, ничего-то ему не будет, потому что... ну никак невозможно на него на такого обижаться, ни бранить его, ни, тем более, наказать по- настоящему... Но то лишь пол беды,коли было бы дело в одних лишь глазах... За мною же издавна, с юношеских ещё лет, прочно укрепилась репутация закоренелого проказника. Хм...коль уж заговорили мы о годовалых младенцах, как не упомянуть тут расхожее, и тем не менее, справедливое мнение, что старики впадают во младенчество и, что стар, что мал...Да, всё верно, жизнь наша – колечко, и пройдя её всю, мы к старости, как бы замыкаем его, воротясь в исходную точку... И всё же, позволю себе осветить здесь одно, обычно неуглядываемое сходство двух этих пограничных состояний человеческого естества, а именно – сопричастность чудесному. Да, ребёнок живёт в чудесах. Мир вокруг него – неизведанный и таинственный, любое действие – внове, любой результат – непредсказуем. Вот он впервые ставит ножку на землю и – о чудо! – не падает! Наоборот, земля, словно подталкивая его к выпрямлению, поддерживает снизу, поощряя сделать ещё один шаг, и чем он пружинистее и увереннее, тем с большей охотой поддерживает его земля. И ребёнок учится ходить. Вот, он впервые самостоятельно напился воды, откусил яблоко, укололся о шип, понюхав розу...вот он впервые обжёгся, захлебнулся, упал с ластниц... вот он впервые замер, пронзённый птичьей трелью, заворожённый литургией заката, грандиозностью небесных просторов...вот – его первая в жизни радуга, первый дальний горизонт, первый вид моря и первый снег. Предметы и явленья открывают пред ним скрытую свою природу и каждое 141

открытие – чудо. Но это – чудеса земные, обыденные. Есть и другие. По-настоящему чудесное, надземное, живёт побок с нами, но для своего проявления ему необходима наша к нему непредвзятость, полное отсутствие понятия запрета и невозможности, если угодно – отказ от всего накопленного земного опыта. Отказ от ума в пользу...мудрости, где вера и доверие заменяют знание. Тогда он способен будет прозревать будущее и ходить по воде, летать по воздуху и видеть сокрытое от глаз. Почему же, спросите вы, дети не летают и не ходят по воде, а тонут и бьются, как и всякие прочие смертные? Да потому, отвечу я вам, что им с первого же дня их рождения внушают, что это невозможно, опасно и запрещено, а проступки сурово караются, снова и снова, пока не вырабатывается у ребёнка та самая пресловутая \"предвзятость\", а потом уже – слишком поздно... Ребёнок же \"естественный\", не знающий слова \"невозможно\", разговаривает созверями и птицами и те отвечают ему, читает, как по нотам, симфонию дождей и тайнопись соцветий, язык ручья и драмы муравьёв и понимает очень многое из чудного и заповедного, что объемлет нас всех, да, понимает и замирает в трепете ликованья, даже пытается приобщить нас – грубы, забывших, одеревеневших, порывается рассказать и передать восторг и тайны, а мы... мы в лучшем случае видим во всём этом детские фантазии и подсовываем ему взамен старую добротную сказку, а в худшем... в худшем отвечаем ему насмешками, издевательством, уничижением, навечно ранящими десткую душу... И ребёнок изменяет вере, своим же глазам и чувствам в пользу знаний и опыпа взрослых, любовь и ласку которых так не хочет потерять, ведь в основе своей он существо доброе и преданное, он нуждается в пониманьи и признании, защите и нежности, а стало быть – надобно ему быть, как все... И это один конец палки. А старики? О, старость – великое благо. Каждое вновь встреченное утро, вновь проглянувшее солнце – уже чудо. Вот, он ставит ногу, и делает шаг, и не падает! Кажется, будто 142

сама земля держит его – чудо! Правда, он то и дело, поддерживает себя палкой, как тому учит его разум и опыт,однако же, зрение и слух ему изменяют, руки и ноги не слушаются его, многоопытного и умного и, всё больше полагаясь на досель уснувшую интуицию и старательно скрываемую мудрость, он начинает различать за всё более зыбкими очертаниями обыденности иные очертания и пейзажи, слышать иные голоса, видеть иные дали. Как часто замечаем мы блаженную улыбку на лицах стариков, разговаривающих с цветами и животными, а то и с невидимыми глазу собеседниками, они гораздо чаще нас вслушиваются в небеса, вглядываются в бегущие воды ручьёв... Земная память понемногу покидает их, высвобождая иную, предтечную... а их самих отпускает из тенет знания в просторы доверия... А мы? Мы, в лучшем случае, обходим их молчанием, отмахиваясь от старческих видений, даже страшась их, будто они заразны, как телесная немощь... Но прояви мы благожелательность и терпение, доверие и ласку, о!, как много смогли бы нам поведать лишившиеся ума старики! Да, лишившиеся ума, но приобретшие высшую, потустороннюю мудрость, всё больше и больше причастные к чуду. И это – второй конец палки. Но, как вы знаете, есть и третий, ведь палка, как известно, о трёх концах. Изредко, очень редко, рождаются на этот свет люди, в силу природного дара обладающие... как бы это сказать, неким непогрешимым внутренним механизмом, позволяющим им сочетать в себе земное и надземное, мудрость и ум, знание и веру, опыт и доверчивость к собственным чувствам. И ежели люди эти благодаря счастливому стечению судьбы, окажутся в благоприятных для своего развития условиях, не поражающих их хрупкий дар, но напротив, чутко и заботливо направляющих его по путям целесообразности и блага, о!, тогда все шансы за то, что дар сей не пропадёт втуне,но разовьётся в настоящий талант. Такие люди без труда преобретут все необходимые земные навыки, не затушив при этом зренья внутренних очей. Опасность ожёга не отпугнёт их от познания потаённой природы огня, птичьи рулады не затмят внешней своей красотой своего же 143

сокровенного смысла, а пристальное изучение трав и насекомых, камней и деревьев, радуги и облаков, - ни в коей мере не помешает осознанию грандиозной, всеохватной гармонии, метафизики целого. И это – третий конец палки. Я, достопочтенный стряпчий, Фридрих фон Ш., сподобился быть таким вот, третьим концом. Природный мой дар рвался наружу всеми силами молодого ростка, но, полагаю, даже его сумели бы задушить мирскими запретами, воспитанием и поркой, не родись я у моих блаженной памяти родителей, в особенности же – у моей благословенной матушки. Отец, оказавший необычайно сильное влияние на моё образование и восприятие себя, как личности, стал заниматься мною всерьёз годам к шести-семи, не ранее, когда по разумению его, стал я выказывать явные признаки интеллекта. До этого возраста не могу я припомнить ничего, связанного с отцом, что выходило бы за границы рассеянной ласки. Так что, всё познание мира до шести лет лежало всецело на мне самом и моей матушке, а потом... потом стало уже слишком поздно... Матушка моя, уж и не знаю, в силу каких личных качеств, знаний, а то и способностей,ограничивала мою свободу лишь наиболее разумными запретами, граничащими, разве что, с безумием. Одно лишь было запрещено мне строго-настрого: убивать любую тварь и, вообще, приносить вред и боль всему живому, будь то козявка иль былика, кою без крайней на то необходимости не можно было ни вырвать с корнем, ни растереть в прах. Зато наблюдать, слушать, сопоставлять, делать выводы, открывать тайны, заключать союзы с невидимыми помощниками, изобретать языки: один – для птиц, другой – для цветов, третий – для зверей, четвёртый – для для камней и, наконец, пятый – для гор, облаков и радуги, дождей и ветров, рос и лесных пожаров, язык, вобравший в себя все предыдущие, но намного превосходящий их по сложности, взаимосочетаемости элементов и даже грамматике, - всё это мне не только не возбранялось, но встречало всесторонее поощрение. Никогда, ни единого раза не столкнулся я со стороны матушки с насмешкой, измывательством, грубостью, даже с простым непониманием;от меня не отмахивались, как от надоедливого фантазёра и мечтателя, а моя прекрасная усваиваемость всех 144

формальных норм поведения, формул обращения и правил хорошего тона не отставляла места сомненьям относительно моего будущего продвижения в обществе, что вполне подтвердилось с годами. Да, знаю, многие дети изобретают свои языки, заводят себе невидимых друзей. Придумывают поведенческие кодексы..., всё так, но у меня это было возведено, если угодно, в степень, доведено до некоей логической (хотя, в данном случае лучше было бы сказать чувственной, или даже сверх-чувственной) завершённости. И нет ничего удивительного в том, что моё познание окружающего меня мира достигло тех глубинных, или, скорее, возвышенных планов, где \"знать и понимать\" значит \"уметь\". Не буду описывать свои детские забавы, когда мир чудесного во всём своём бесконечном многообразии был для меня непреходящим праздником, а заботы, радости и тревоги его бесчисленных обитателей – моими собственными. Приведу лишь один пример. Как-то весной, мне было тогда лет пять от силы, после на редкость снежной зимы и таянья снегов, необычайно разлился наш ручей, протекающий в глубоком овраге близ нашего поместья ( я уже упоминал, что родился и воспитывался в семейной усадьбе в N., а в Z. Поселился уже в зрелые годы?). Однажды ворвался я к матушке в гостиную, весь вне себя от тревоги и страха и закричал в слезах, что только что, мои старые друзья и союзники, большие красные муравьи, поведали мне, что весь их город, включая королеву и склады яиц грозит быть затопленным ручьём, и что я должен им помочь, и что я не знаю как, и что же мне, их большому и сильному другу делать, и если я не в силах сделать даже это, то чего же тогда я стою, им как мне потом \"им в глаза смотреть и по земле ходить\". Мать обняла меня, обласкала, мы вместе пошли взглянуть на вздувшийся ручей и решили, что дело и впрямь, серьёзное, что с маху его не решить, но и тянуть с решением невозможно. Сперва я решил строить плотину, но быстро понял, что это не под силу не только мне, но и совместным усилиям многих взрослых. Тогда я принялся, было, копать отводной канал... но и этот проэкт, как оказалось, на много превосходил мои силы. Помощь пришла от матушки, то был совет, один из наиболее мудрых советов, которые получал я за всю мою жизнь. Я до сих горжусь тем, что у меня не только хватило 145

понимания в него поверить и последовать ему, но и запомнить, так сказать, зарубить на носу и даже возвести позднее в некий жизненный принцип. \"Послушай, Ришик (так ласкательно звала меня матушка), у тебя, ведь, друзья по всем земным царствам – от камней и до звёзд! Спроси у них, посоветуйся, ты же знаешь, у всего есть причины, а за каждой причиной кроется некая живая сила, ответственная за неё. А коль скоро она живая, - стало быть, с ней можно войти в контакт, а значит, и договориться. Ты должен узнать: кто ответственен за разлив ручья и уговорить его как-то это дело уладить. Я абсолютно в тебе уверена, уж кто-кто, а ты сумеешь. Одно ты должен помнить: тебе придётся иметь дело с очень разными, сложными и трудными созданиями. С ними, - в точности, как и с людьми, - следует вести себя вежливо, учтиво и осмотрительно, ты должен быть искренен, доверчив и красноречив, но и достаточно наблюдателен и смышлён, дабы подобрать к каждому из них нужный тон, тот единственный ключик, подходящий, как раз для ларчика души каждого из них. И вот ещё что: ты не можешь знать заранее, кто и как сможет тебе помочь, а потому – не пренебрегай ни какой помощью, не отмахивайся ни от какого совета, но проверяй, думай и – главное – чувствуй. Ну же, иди, я верю в тебя, ты спасёшь своих муравьёв. И держи меня в курсе\". Вот что сказала мне матушка, поцелов в макушку. И я в точности последовал её совету. Нет никакой возможности описывать в подробностях всё, последовавшее затем. Скажу лишь, что я, действительно, обращался ко всему свету, получил множестно разнообразнейших советов, иногда – благожелательных, иногда – каверзных и злорадных; мне приходилось оценивать степень их пригодности, отбирать дельные и идти дальше. Постепенно я стал осознавать всю сложнейшую взаимозависимость элементов мирозданья, их хрупкое динамичное равновесие, их необходимость друг другу... И ещё понял я, пройдя чрез стадии недоумения, негодования и горечи, что далеко не всегда та \"живая сила\", коя ответственна за \"первопричину\", - способна остановить ход начавшихся событий, как не может того сделать снежинка, лёгшая в основу снежного кома, как не может то порыв ветра, столкнувший его в пропасть, положив тем самым начало всесокрушающей лавине... Да, всё оказалось ох, как не просто! 146

И всё же, я не отчаялся, и не только в силу обещания, данного моим друзьям муравьям, поставившим на карту мою честь, - но и потому ещё, что сам процесс поисков оказался на редкость увлекательным, то был настоящий поход в сферы всех на свете сопредельных миров, и они открывались предо мною, подобно лепесткам зачарованного цветка, и сам я был очарован, очарован и... влюблён, да, влюблён во всё сущее, в это нескончаемое пиршество бытия, и в себя самого, обретшего в нём роль и место, цель и смысл, вписавшегося в него, живущего с ним в унисон.... Я глубоко убеждён, что именно это моё ощущение, даже более того – твёрдая вера, - и было тем необходимым условием, позволившем мне добиться желаемого. А добился я его до удивления легко, хоть и шёл к нему путём тернистым да кружным: я встретился с феей ручья, точнее, нам – мне и парламентёру от муравьёв, - эту встречу устроили. И встреча завершилась успехом: я понравился фее, уж не знаю, чем я её купил, какой-такой ключик подобрал к её душе, думаю, главным в этом была моя искренность, горячая забота о моих подопечных, ну и, быть может, сам факт того, что в роли заступника выступил человек, точнее, маленький мальчик, весь в ликованьи, в полёте веры... да, в полёте веры... А потом всё было просто, на то, ведь, она и фея: один взмах руки, точнее, некий плавный замысловатый пасс (пресловутой волшебной палочки не было и в помине), -и вода в ручье понизилась на добрые два локтя. Мои муравьи были спасены, а я сам...я сам на всю жизнь проникся теплотою и светом. Да, я успешно сдал свой экзамен, свет запредельного озарил меня и я, озарённый им изнутри, никогда уж больше не терял его. И когда моё чудное, чудесное детство незаметно перешло в юность, а потом в отрочество и зрелость, когда вышел я в свет и познал мир, не запредельный и тайный, а наш – обыденный и земной, мир опыта и знания, интриг и лицемерия, жадности и трусости, храбрости и бескорыстия, - я не затруднялся и в нём успешно сдавать экзамены, и подбирать \"нужные ключики\", ни в чём, при этом, не идя на сделки с собственной совестью, ни чем не замарав моих чести и долга, но главное – не предав в себе того пятилетнего 147

малыша, держащего муравья на ладони и стоящего пред феей ручья. И её, фею, не предал я тоже. Я сказал, что озарился светом запредельного и это так. Однако ж, следует помнить, что был я отнюдь не святым и озарение моё не пристекало из кущей небесных и не святые угодники служили мне поводырями в сферах духа. Нет, то были существа многие и разные, капризные, своенравные и непредсказуемые, никогда до конца не понятные, даже непостижимые. Сейчас кажется мне, что было во мне изначально нечто, некая положительная предпосылка, поощрявшая наше...нет, не родство, так далеко моё обольщение не идёт, но, быть может, душевное расположение, настрой ума и сердца, близость... Так иль иначе, я перенял от них не только частицу их знаний и опыта, но и толику души, образ мышления, или, как сейчас модно говорить, их магнетические токи. Этим-то светом и лучились мои голубые глаза, то было их озорство и ребячество, лукавство и проказничество, шалость и хитринка... Да, я получил превосходное образование и не только в области права. На родине искусства, в Италии, изучал я ваянье и живопись, практиковался в музыке и архитектуре, там же встретил я и свою будущую супругу , любовь всей моей жизни, и привёз её в наши северные края, где после нескольких переездов, мы осели в Z. С годами я прочно обосновал своё место в обществе, обзавёлся престижем, и клиентурой, но всё это происходило, словно по боку...Связей своих с чудесным не порывал я никогда. Да и как я мог? Говорят, дьявол не отбрасывает тень (впрочем, как и ангел). Я же, казалось, отбрасывал их две: земное и запредельное, материальное и призрачное нашли во мне своё естественное перекрестье, избрав меня точкой произростанья, третьим полюсом и я... я стал палкой о трёх концах. Как я уже давал понять, пребывание в чудесном одарило меня не только чувственным знанием и восприятием, но и силами или, вернее, дарами. И чем больше развивал я чуткость, тем более росли мои познанья, а с ними и дарованья. Следует отметить, что в большинстве своём они не имели ничего общего с тем, что в народе принято называть 148

чародейством, магией, ворожбой; не было в них ничего и от дешёвого трюкачества новомодных индийский факиров или сомнительных откровений местных спиритов. Я не вызывал мёртвых, не делал золото, не летал на метле, не варил зелий из жабьих глаз и сердец летучих мышей, я даже... я даже не сумел уберечь от смерти мою любимую Лючию..., а значит, был далеко не всесильным... Да что там! любой мало-мальский сведущий лекарь знает куда больше меня во всём, что касается науки врачеванья. Я был – и остаюсь по сей час – добрым лютеранином и нина миг не думал примыкать к какой-либо массонской ложе, ордену Розы и Креста или чему-то подобному. Моя связь с иными, если угодно, тонкими мирами, столь осязаемо постоянна, что не требует ни внутренних доказательств, ни внешней обрядовости, ни даже объединения с себе подобными (таковые, с позволения сказать \"объединения\" – кружки и союзы, братства и тайные общества, - все они, по разумению моему, проистекают не от силы и веры, а , как раз, напротив, от смущенья и колебаний, сомнений и страха, да, страха потерять и разувериться в том немногом и шатком, чего удостоились они сподобиться). К тому же, никогда и не доводилось мне встречать себе подобных. Быть может, причиной тому была и моя собственная отмотрительность. Нет, я не имею обыкновение хорониться от людей, красться безлунными ночами по тёмным проулкам, в моём гардеробе нет ни одной баутты, ни баутты, ни санбенито... И всё же, согласитесь, что человеку, желающему и впредь быть допускаемому до мессы и сохранить при том всю свою клиентуру и доброе имя, не гоже у всех на виду вести содержательные беседы с цветами и сойками, ежихами и лопухами ( преимущественно, на их языках), мановением руки растить грибы да ягоды, петь колыбельные кувшинкам или перелетать с дерева на дерево просто потому, что ему взбрело в голову побиться об заклад с белкой... Всё это и многое другое я, конечно же, делал, но... делал осмотрительно. А ещё я достаточно часто (опасно часто!) помогал людям. Вот это уж делалось, действительно, анонимно, тут я воистину старался быть невидим и неощутим. И если у больной девочки на Рождество самым необъяснимым образом появлялась вдруг под ёлкой коробка её любимых сластей : засахаренные зайчата и шоколадные балерины, 149

сулящие ей не только восторг, но и выздоровление, - уж поверьте мне, кое-что об этом было мне известно... Я мог бы рассказать, каким таким чудесным образом отыскалось обручальное колечко, оброненное невестой на дно озера; куда подевалось столетнее дерево, обрушившееся в бурю прямёхонько на главный тракт, да так, что перегородило дорогу как раз тогда, когда случилось проезжать по ней коляске лекаря, спешащего к тяжело больному...; и как это произошло, что в давно пересохшем колодце вновь объявилась вода, да не простая, а целебная, что изгоняет камни в почках, слизь да жёлчь, гонит газы и очищает дыхание... Да, кое-что обо всём этом я мог бы поведать, но... не стану. Люди и так видят во мне проказника да сорванца. А почему? Неужто чудесное, лучащееся из глаз моих, столь откровенно выдаёт себя? Ужели весь мой столь старательно выстроенный камуфляж не стоит и выеденного яйца, а без устали пестуемый мною образ достопочтенного стряпчего, доброго прихожанина и примерного гражданина для них не более, чем прозрачная кисея, за коей читают они меня- настоящего, как открытую книгу? Ужели знают они истину?! О!, но тогда, ведь, выходит, что они ещё большие хитрецы, чем я сам! Редко, до крайности редко использовал я свои дарованья на благо себе самому, да и то – с пользой ощутимой, но никак не кардинальной. Приведу лишь один характерный пример. Тому минуло уж зим семь, а то все восемь. Ратуша наша, - хоть и живём мы в самом настоящем захолустье, - не постыдила бы и иной знатный град изяществом своих пропорций, законченностью линий и всем веющим от неё духом надёжной возвышенности, некоей убеждённой устремлённости ввысь. Главный купол, формой имеющий усечённую пирамиду, венчается стройной башенкой с цокольным оконцем, та плавно переходит в удлинённую кверху луковичку, а уж она, - вся убранная в нарядную черепицу, как новогодняя шишка в серебряные чешуйки, - оканчивается шпилем с насаженным на него гордым флюгером в виде залихватского петушка – символа и гербового знака нашего славного Z. Петушок-то, может, и залихватский, 150


Like this book? You can publish your book online for free in a few minutes!
Create your own flipbook