удивительных, столь непохожих друг на друга матерях, о пророчестве-зароке, по которому по истечении семи лет надобно будет им расстаться и с отцом их , и друг с другом, и с домом родным, и уйти каждомут к соей матери. И-ван-Дао не мог ответить на вопрос детей: почему? Кому и зачем понадобился столь странный, ни на что не похожий и жестокий зарок? К чему отнимать детей у отца, да к тому же ещё и разлучать их друг с другом, отрывать от всего ими любимого? И-ван-Дао не мог ответить. Он и сам не знал. Годами ломал он голову над тем же, терялся в догадках, измысливал скрытые причины, пытался постигнуть непостижимую для него логику... В пустую... Всё, к чему смог он прийти – было некое смутное, интуитивное понимание \"правильности\" такого решения, ибо... ибо что-то должно было произойти с ним самим, и именно по прошествии семи лет с момента зачатия сыновей. Вот тогда, во избежание худшего – осиротения двух детей – действительно имело смысл всё последующее: передача их матерям, уход из отчего дома, всё... Это направило мысли И-ван-Дао к смерти, к переходу в мир иной. Однако же, мысли эти не завели его очень уж далеко и не потому, что сама тема его не занимала, нет, он много думал о небесах и о том, что \"там\", за гранью восприятья, но вовсе не в связи со смертью – своей или чьей бы то ни было, -а как о неотъемлемой части вселенского узора, базисной канве гармонии. Смерть не воспринималась им, как отдельно взятый феномен, лишь как иная сторона жизни, бескрайней и всепроникающей, вечной. Своя же собственная посмертная судьба заботила его крайне мало: он знал, как он прожил свою жизнь, знал за что и как держать ему ответ, коль придётся. Он был спокоен. Здоровье его было отменным и ничто не предвещало скорую его кончину, а значит, - так он решил про себя, - не иначе, поджидает его некий несчастный случай и суждено ему то ли сверзиться со скалы, провалиться в пропасть,то ли утонуть, а может, быть погребённым под внезапной лавиной. Однако же, и это виделось ему крайне сомнительным: уж больно хорошо знал он местные горы, ближнюю и дальнюю округу, слишком чутко ощущал и реагировал на любые изменения внешней среды, слишком верил в непогрешимость собственной интуиции, дабы быть застигнутым врасплох... 201
А время шло. Летом пятого года у дома И-ван-Дао объявился внезапно пришелец из Большого мира. Он пришёл снизу, из северных долин и был то первый человек, виденный И-ван- Дао со времени великого бедствия. Им оказался бродячий торговец. Сам родом из гораздо более отдалённых мест, он, кочуя со своим скарбом, прошёл весь разорённый, - а некогда цветущий, - край, повергнувший его в глубокую печаль. Теперь же намеревался он пересечь горный хребет на пути к южным, - и, как он надеялся, - почти не затронутым разрухой, а значит, благополучным, провинциям. Торговец был невысоким и сухощавым мужчиной средних лет и, судя по всему, - многоопытным и бывалым путешественником. Он шёл пешим, но в поводу вёл тяжело груженного поклажей мула. Была с ним и большая бурая кудлатая собака, приблудившаяся к нему по дороге. \"Ещё один сирота\", - покачал головой торговец, грустно трепая пса по загривку. И-ван-Дао несказанно обрадовался гостю: уж слишком долго был он лишён общения с миром людей. За нескончаемой беседой у очага торговец поведал И-ван-Дао о масштабах разрушений в долинных провинциях, которые превзошли всё предполагаемое им самим; о наступивших вслед за ними годами политических смут, гражданских междоусобиц, разбоя и беззакония. Двое малышей, разинув рты во все уши слушали незнакомца и не могли оторвать от него глаз: ведь это был первый в их жизни человек, увиденный воочию, помимо их самих и их отца. А И-ван-Дао, ка мог подробнее, пояснял торговцу путь через горы, к первому перевалу и дальше, начертил предпочтительные тропы, предостерёг от вероятных опасностей. К тому же, как выяснилось, встреча эта оказалась весьма выгодной и в коммерческом смысле: у торговца нашёлся большой выбор интересующих И-ван-дао вещей, ведь уже целых пять лет не пополнял он своего хозяйства. Он купил несколько больших клубков разноцветных шёлковых ниток и набор иголок; шесть цзиней* гвоздей и рубанок;шерстяную 202
пряжу и льняное полотно; острые ножи из отличной стали и большой медный котёл; мешочки с редкими пряностями, мягкие тёплые сапоги для себя и куски такой же кожи, из которой намеревался стачать две пары сапожек для своих сыновей. А ещё, обзавёлся он грудой сластей для малышей и целым тюком отборного пахучего чая. В обмен же на всё это предложил он свои поделки из дерева и бамбука, кости, тростника и нефрита; соль и сушёные сливы; россыпь горных самоцветов и... маленький, но полновесный мешочек, открыв который, торговец с изумлением обнаружил горсть золотых самородков чистейшей пробы. Обе стороны остались более, чем довольны сделкой. На утро гость двинулся в путь. И-ван-Дао ни словом не затронул в своих распросах Медовой Бабочки: он понимал, что набреди торговец на её жилище в долине – он и сам рассказал бы ему о нём, такого не утаишь... Не обмолвился он ни намёком и о том, что там, за перевалом, быть может, ожидает его гостеприимство ни на кого не похожей девушки, его Любимой. Что-то подсказало И-ван-Дао, что не следует ему делать ни того ни другого. - Мы живём в смутное время, - сказал ему торговец на прощанье, - мой тебе совет: не спускайся в долины, не покидай своего благословенного уголка, схоронись. Ты создал у себя рукотворное чудо, ты счастлив. Причём, именно тогда, когда миром овладело зло. Не открывайся миру и беда не постигнет тебя. Иначе... кто знает... Слишком уж много развелось сейчас охотников до лёгкой наживы. Я же, со своей стороны, обещаю никому не рассказывать о твоём существовании, и совсем не потому, что я такой сердобольный, просто мне это не выгодно: куда как лучше по дороге назад, перевалив горный хребет на пути в ненадёжные северные долины, обнаружить у подножья гор райский уголок, радушный приём и отличную торговую сделку, чем груду обугленных головешек, разруху и запустение. Береги себя, кто знает, может ещё и доведётся нам свидеться. И торговец направил своего мула, поклажа которого заметно облегчилась, по горной тропе, вверх. Долго думал И-ван-Дао о сказанном ему торговцем. Он понимал, что тот прав, что спускаться в долины во всех 203
смыслах – занятие опасное, способное обернуться настоящеё трагедией, но здравый смысл боролся в нём с непреходящим желанием разведать судьбу Медовой Бабочки, удостовериться, что с ней всё в порядке. И не только потому, что заботился о ней самой, но потому ещё, что всё чаще задавался вопросом о судьбе своих сыновей по истечении обещанных ему семи благословенных лет , семи годах счастья. Что станется с ними потом? Как матери отыщут своих сыновей, да и живы ли они сами? Лето стояло на исходе, когда сомнения И-ван-Дао разрешились самым неожиданным образом. Было раннее туманное утро,И-ван-Дао вышел на крыльцо... Он вдохнул густой туман, настоенный на ароматах ночных цветов и целебной росе и начал, было, спускаться по ступенькам в направлении поля, где ещё с вечера заприметил камень, так и просящийся быть перевёрнутым поутру, когда сквозь завесу голубоватых клубов почудилось ему некое яркое, неправдоподобно тёплое пятно. Подойдя ближе, он застыл в недоумении, тут же сменившемся волной захлестнувшей его радости: на нижнем столбике слегка трепетал под ветерком тщательно повязанный большой шёлковый платок цвета спелого полдня, цвета пшеницы и солнца, цвета меди и лета, цвета... мёда. ................................................................................................. ............................................................. цзинь – около 0,5 кг Сомнений быть не могло: лишь одно существо на свете могло одарить его этим даром. Впрочем, нет, не его. И-ван-Дао тут же понял, что платок предназначался его сыну И-ван-Яну, его и... Медовой Бабочки. Значит, она жива, жива и в полном благополучии, она сама отыскала его зов и отозвалась, гася тревоги и сомненья.\"Не спускайся в долину!,- словно сказала она ему, - видишь, со мной всё хорошо. А тебе туда нельзя.\" Теперь И-ван-Дао был спокоен. Что бы ни случилось отныне с ним самим, по истечение оставшихся ему двух лет, будущее его сыновей обеспечено. Почему-то, сам того не зная, уверенность это перешла и на И-ван-Иня, хоть от матери его 204
не было ни весточки с момента принесения ею младенца пять лет назад. Но И-ван-Дао был уверен: всё будет хорошо.\"Нет, - привычно поправил он себя, - просто чудесно!\" На следующий день он решил посвятить детей в одну тайну: тайну происхождения золотых самородков. Раньше он думал повременить с этим до крайнего семилетнего срока, но дети были умны, самостоятельны и смышлёны не по годам, да и кто знает, что может произойти... Пусть уж они исполнятся уверенности в будущем не меньше его самого, а общая тайна лишь придаст их дружбе большую спаянность. - Вы видели мешочки с тяжёлым песком цвета дикого мёда и смолы красной сосны, что сложены в камышовой кубышке? И те золотые камушки, которыми я расплачивался с торговцем? Помните, я ещё говорил вам, что они называются \"золотом\". Но я не рассказывал вам откуда они у меня. Пришло время посвятить вас в эту тайну. Все трое стояли у ручья, кристально чистого, журчащего, уже наливающегося силами первых осенних дождей, прошедших высоко в горах. - Я нахожу эти камушки вот в этом ручье. Тут же намываю я и золотой песок, хоть и давненько уже этим не занимался: хозяйство наше растёт, а времени и рук не прибавляется.К тому же, всё золото, ведь, всё равно не насобирать, да и к чему? Пусть уж лучше ручей несёт его в мир, как несёт он ил и икринки, воду и гальку, тут всё верно. - Несколько лет назад, как раз незадолго до вашего рождения, когда я впервые обнаружил в ручье золотые песчинки, я задался вопросом: а откуда они попадают в него? Где то место, где они рождаюся и вызревают? И тогда стал я подниматься по руслу ручья, вверх... И-ван-Дао говорил, а сам медленно брёл вдоль ручья, круто взбиравшегося в гору. - Странная штука, это золото, никак не пойму чего же в нём на самом-то деле больше: света иль тьмы? На первый взгляд, конечно, света: вот как сверкает оно и переливается в лучах солнца, какое оно тёплое, как греет ладонь, когда ты 205
перекатываешь его в пальцах... Но, ведь, из-за него убивают. Да, дети, убивают и грабят, обманывают и лгут, клевещут и казнят... какой же тут свет? Разве за свет убивают? Вот, глядите, сколько его вокруг – бери сколько хочешь, пей его, живи... Впрочем, и тьмы не меньше, не убивать же из-за неё, в конце-то концов, верно? Вот и не знаю я: какое оно, золото? - Но, так иль иначе, а у людей почитается оно превыше всего прочего. Казалось бы, железо – куда как прочнее и твёрже его, а многие драгоценные камни: яшма и нефрит, горный хрусталь и бирюза, гранаты и опалы, рубины и изумруды, да и просто разноцветные кварцы, - гораздо ярче и многограннее... Ан нет, именно золото стало в большом мире мерилом ценности и богатства.Имеющий золото может купить на него почти всё: дом и имущество, положение в обществе и образование, земли и скот, государственную должность и даже жену... Да, почти всё, кроме... кроме самых важных вещей:чуткости души и чистоты сердца, здоровья и радости и, прежде всего, покоя. - Да, дети мои, имеющий золото лишён покоя, более того, он вечно обуян двумя неусмиримыми страстями. Они, как два строптивых жеребца, несут повозку его души вскачь по колдобинам жизни, покуда не разобьют в щепы, прям, как ты, И-ван-Ян, разбил свою тележку, пустив её с холма, помнишь? - Имя одной страсти: страх. Это свирепый и, вместе с тем, трусливый зверь о двух головах. Он уродлив и жалок, сам понимает это, а оттого становится лишь более лютым. Одна его голова страшится расстаться с самим золотом, потерять его, ведь те, кто охвачены этим страхом считают, что ничего хуже этого с ними произойти просто не может. Но вторая голова, в то же самое время страшится за собственную жизнь, ибо богатые всегда являют собой не только предмет заискивания и подражания, но ещё и зависти и всяческого насилия. Они, как бы, притягивают к себе всех злых и тёмных духов, вы же хорошо знаете: подобное стремится к подобному. - Вторая страсть – жажда. Имеющий золото обуян постоянной, неуёмной жаждой преумножать его, прибавлять ещё и ещё к уже существующему богатству, много большему, чем то требуется для безбедной жизни. Жажда эта столь велика, что несравнима ни с какой другой. Помнишь, И-ван-Инь, как тебе хотелось пить, когда ты объелся орехами в меду? И тот, 206
другой раз, когда все мы втроём съели сверх всякой меры солёной рыбы? Так вот, эта жажда во сто крат сильнее обычной, никакая вода не в силах утолить её. Но и это ещё не всё: от жажды золота слепнут и теряют память! Да, человек, обуянный жаждой наживы, забывает про друзей и долг, честь и веру, любовь и красоту. А слепота лишает его способности различать добро и зло. Жажда мучит его столь сильно, что ради неё готов он на всё, на любое преступление. Она выедает его мозг и душу и внутри становится он полым,как сухая тыква и бездонным, как самая глубокая пропасть. А в пропасти той пылает костёр его страсти. И всякое новое богатство лишь разжигает, огонь. - Поэтому, кто скажет мне:чего больше в золоте, света иль тьмы? Где один из них переходит в другую? Светел ли свет? Темна ли тьма? И-ван-Дао незаметно взобрался к истоку ручья, к тому месту, где он когда-то обнаружил золотую жилу. Несколько лет не был он здесь и теперь стоял в полном ошеломлении. Он помнил голые скалы, дико громоздившиеся друг на друга после землетрясения и оползня, обломки деревьев и хаос. Теперь же перед ним открылась совершенно иная картина. Всё вокруг тонуло в зелени и буйстве цветов и красок. Ибискус и дикая малина, камнеломка и самшит, волчья ягода, крапива и кислица, и несколько видов папоротника образовали непроходимые заросли, настоящую живую стену. Поверженные некогда каменные глыбы лишь с трудом угадывались под густым ковром; орешник, сосна и пихта пустили молодую поросль и , где-то там, в глубине, где ручеёк исчезал под покровом зелени, таилось сокровище. Отступать было слишком поздно и И-ван-Дао стал осторожно прокладывать путь сквозь заросли, помогая себе длинной палкой и ориентируясь по ниточке сверкавшего в камнях ручейка. Наконец, дорогу ему преградила скала, с головы до пят покрытая вьюнком и камнеломкой. Ручеёк исчезал где-то под ней и И-ван-Дао узнал то самое место. Впереди почудилось ему некое слабое движенье, он раздвинул заросли палкой и застыл в потрясении и ужасе. На краткий миг он даже забыл дышать, да и не мудрено: ложбинка у подножия скалы, в 207
которой исчезал ручеёк и всё видимое пространство вокруг кишели... змеями. Очевидно, они обосновались здесь уже не первый год,т.к. земля сплошь была усыпана чулками их скинутой кожи, а сами они – большие и совсем маленькие, - копошились друг в друге, свивались в клубки и распадались, то ли играя и танцуя, то ли борясь, то ли священнодействуя... Казалось, сами духи земли пробудились от спячки и обратили тело её в самих себя, творя неведомое. Зрелище было завораживающим, но совсем не поэтому потерял И-ван-Дао дыханье, нет, просто, он узнал этих змей: узкое туловище цвета болотной зелени в изумрудных ромбах вдоль всей спины, плоская небольшая голова с чётким серо-коричневым треугольником на лбу, глаза янтарной желтизны с поволокой... Ошибиться было невозможно, это была она. В народе её называли по-всякому: в южных провинциях – \"чашка чая\", в северных –\"восьмая молитва\", в восточных – ещё как-то... Да, имена у неё были разные, но сводились к тому же: человеку, укушенному этой неприметной змейкой требовалось ровно столько времени, сколько может потребоваться для неспешного опорожнения чашки чая или прочтения молитвы, дабы перенестись в небесные кущи... Впрочем, вряд ли укушенный предался бы в последние минуты своей жизни столь умиротворённым занятиям, т.к. смерть его не была внезапной и безболезненной, её претворяла агония: сперва человек покрывался густой испариной, из глаз его непрерывно текли слёзы, из носа – слизь, изо рта – слюна..., затем слюна сменялась зеленоватой пеной, тело его сотрясалось в конвульсиях, язык распухал и вываливался наружу, иссиня-чёрный, смрадный. Наступала смерть. Противоядия не было. Если же укус приходился в особо важную часть тела, неподалёку от главной артерии, например, в шею или в пах – смерть наступала много раньше. В таком случае говорили: \"Бедняга, даже чаю напоследок попить не успел\"... К счастью, змейки эти были довольно редкими вообще, а в этих горных краях – особенно и лишь крайне несчастливая случайность могла привести к фатальному исходу. И вот сейчас И-ван-Дао завороженно глядел на немыслимо- ужасное чудо: на самый погибельный на свете рассадник, где 208
десятки и сотни смертей сплетались в жутком, леденящем душу танце. Дети, незаметно подошедшие сзади, молча прижались к своему отцу, не в силах вымолвить ни звука. - Вот оно как, значит, - тихо промолвил, почти прошептал И- ван-Дао, - хороших же стражей избрало для себя золото, лучших и не сыщешь... Змеи заметили людское вторжение, то ли уловив запах, то ли звуки, то ли изменение освещения привлекло их внимание, - но ритм их движений изменился, клубки распались на составляющие, молодые и, очевидно, не вполне ядовитые особи скрылись в зарослях, а остальные образовали сложный орнамент вкруг входа в подземный источник, словно начертав пред ним некий тайный, замысловатый иероглиф или магический знак, охранный и запретный. И застыли, уставившись бусинами глаз на пришельцев. - Не двигайтесь, - сказал И-ван-Дао детям, - что бы не произошло – не двигайтесь. Сказав это, он очень медленно присел на корточки, опершись одной рукой на палку, и ещё более медленно протянул другую руку вперёд, к змеям. Они напряглись, завибрировали, но не тронулись с места. Рука И-ван-Дао всё приближалась и, наконец, достигла земли, как раз в центре охранного круга, над местом, где ручей исчезал в земле над золотой жилой. Секунду ничего не происходило. Затем змеи пришли в движение. Столь же медленно, как и он сам, начали они сжимать кольцо вкруг его руки, слаженно и целенаправленно, неумолимо. Вот уж оно сомкнулось и И-ван-Дао ощутил своей кожей прикосновения иной кожи, змеиной. Влажные, прохладные, едва скользящие, - они казались ему ласковыми и нежными, почти любящими, стоило лишь закрыть глаза и можно бы б легко представить себе, как сквозь пальцы твои струится шёлк или упругий влажный ветер, или волосы любимой женщины...но глаза И-ван-Дао закрывать было нельзя, никак нельзя... 209
Змеи, казалось, изучали И-ван-Дао, его тело, запах, намерения, саму его суть и природу. Вот они завершили проверку и вновь распались новым узором, начертав иной знак: знак свободного входа: они признали И-ван-Дао достойным притронуться к золоту, он имел на это право, ибо был чист. - Дети, - сказал И-ван-Дао не меняя позы и не повышая голоса, - делайте так, как сделал я: опуститесь на колени и протяните правую руку: стражи должны вас познать и запомнить. И ничего не бойтесь. Братья молча последовали указу отца, они знали: ничто, исходящее из его уст не может нести в себе угрозу, лишь пользу. Всё повторилось вновь: змеи пришли в движение вкруг детских ручёнок, завершившееся разрешающим знаком. Дети были опознаны и признаны. И-ван-Дао припал к земле и обеими руками раздвинул траву. Обнажился вход, заложенный им самим пять лет назад несколькими большими камнями. Осторожно сдвинув один из них, он различил, как в глубине, в полу-мраке тускло засверкали золотые слитки. И-ван-Дао нащупал один из них, вытащил его наружу и вновь тщательно заложил вход. Затем, подождав миг, он низко склонился к стражам в поклоне благодарности и прощания. Змеи оставались недвижимы. - Встаньте, дети мои, встаньте, поклонитесь стражам и на всю свою жизнь запомните этот миг. Змеи признали вас достойными охраняемого ими сокровища. Они запомнили вас. Память эта будет передаваться ими из одного змеиного поколения в другое, она не исчезнет, пока будет жива, хоть одна из них. Когда бы ни пришли вы сюда, - доступ к золоту для вас открыт.Но помните: оно не ваше, оно не принадлежит ни одному человеку на свете, лишь самому себе, да тем силам, которые его породили. Вы имеете на него право лишь в силу чистоты души и благородства помыслов. Изменись они – и попытка овладеть золотом, даже для вас обернётся смертью, змеи распознают исходящие от вас токи. 210
- И ещё одно: лучше всего, если оно вам вообще не понадобится, если сумеете вы всего достичь в жизни своими руками и умом, упорством и душевным устремленьем. Лишь в самом крайнем, безвыходном случае можете вы прибегнуть к его помощи. Но и тогда не забывайте ни на миг о связанных с ним опасностях: о страстях и страхах, жажде, слепоте и потери памяти. *** На шестой год, весной, лишь сошли снега и всё вокруг расцвело свежей зеленью и птичьим посвистом, произошло ещё одно событие, всколыхнувшее жизнь уединённого уголка. И-ван-Дао собирал ростки молодого бамбука в зарослях неподалёку от ручья, когда почудилось ему, будто слышит он человеческие голоса. Он затаился и стал наблюдать. Их было трое. Трое мужчин неспеша двигались вверх по ручью, то и дело останавливаясь, зачерпывая песок и процеживая его мелким ситом. Двое были заняты этим, третий шёл по берегу, неся многочисленную поклажу. Все трое были вооружены длинными кривыми ножами. \"Золотоискатели, - прошептал И-ван-Дао, - значит, ручей донёс, таки, своё золото в большой мир и мир возжаждал его... Эти – первые, за ними придут ещё и ещё, разве что...\" - Число золотых песчинок всё растёт и растёт с каждой пробой! – воскликнул один из них, высокий и худой, в драной одежде и прохудившейся соломенной шляпе. Он вспотел от напряжения и азарта и седые сальные патлы прилипли ко лбу и шеее. – Мы явно приближаемся! Да и ручей сужается. Скоро дойдём до жилы, вот увидишь, Шан Дунь! Мы будем первыми богачами во всей провинции! - Ты прав, Ван Линь!, - отвечал ему Шан Дунь, довольно осклабившись, и его жирное лицо искривилось в хищной гримасе. – Я куплю себе новый дом. И земли. И лошадей. Пять, нет, десять отборных жеребцов! И две жены, нет, три! И чин сановника! И эту паршивую лавку старика Мао! О, да, я куплю её только для того, чтобы сжечь, сжечь на его же глазах! И 211
пустить по миру всё семейство этих заносчивых чистоплюев, что отказали мне в прекрасной Шан Дунь! Посмотрим тогда, как они запоют, стану ли я для них достаточно знатным женихом! - Однако, давай двигаться побыстрей, я хочу ещё до заката держать в своих руках полновесные золотые слитки, а не эти жалкие крупицы! И все трое устремились по устью ручья, словно свора гончих. И-ван-Дао тихо вернулся домой, затушил очаг, задал корм козам и курам, дабы те не издавали ни звука и наказал детям соблюдать полную тишину и запереться изнутри. А сам, окольными путями направился к истоку ручья так, чтобы взобраться на скалу, нависающую над Змеиным Урочищем, как окрестил он про себя это место. Солнце клонилось к закату, когда в густых зарослях внизу различил И-ван-Дао движение и шум: свора настигала добычу. Он увидел, как все трое обнажили ножи и стали прокладывать путь в чаще. Затем всё стихло. Судя по времени, они уже должны были достигнуть конца пути. Да, конца. Дикий вопль огласил окрестности. Это кричал Шан Дунь. - Чашка чая! Меня ужалили! Их здесь сотни, тысячи! Помоги мне, Ван Линь! О, я умираю, я уже умер! Проклятое место! - И меня ужалили, Шан Дунь, - отвечал ему Ван Линь надтреснутым, визгливым дискантом. – И я уже умер!О, меня ужалили снова! Третий из грабителей, шедший сзади, побросав поклажу, сломя голову пустился бежать, круша всё на своём пути. \"Очень хорошо, - сказал про себя И-ван-Дао, - будет кому принести весть в большой мир. Быть может, это отвадит их от этого места, пусть хоть на какое-то время... Ведь осталось уже немного, всего каких-нибудь года полтора...\" Что будет потом, по истечение семи нареченных лет И-ван- Дао не знал. Точнее, никак не мог нарисовать себе подробностей, как ни старался: его хвалёная непогрешимая 212
интуиция на этот счёт безмолствовала, как монах, взявший на себя обет молчания. *** Время шло своим чередом. Внешне И-ван-Дао не проявлял никаких признаков того, что вскорости вся жизнь его и его сыновей изменится в корне, а сам он... погибнет? Умрёт своей иль насильственной смертью? Расстает в утренней дымке, словно и не было его никогда? Он не знал. Однако, кое-что он, всё же, стал подозревать. На исходе шестого года, зимой, его всё чаще стали посещать странные виденья, не то сны, не то грёзы на яву. Ничего подобного раньше за ним не наблюдалось. Видения были трёх видов. Они повторялись снова и снова, в бесчисленных вариантах, чуть разнящихся в подробностях, обрастали деталями и смыслом, глубиной восприятия и узнаваемостью. И-ван-Дао так хорошо изучил каждое из них, что не тратя время на знакомую вводную часть, сразу пускался дальше, по дороге повествования, с каждым разом осваивая ещё кусочек из картины мира, в который посвящало его видение, обживаясь в нём. Все три были совсем разными, говорили о несхожих вещах и носили собственный облик... Но одно у них было общим: во всех трёх видениях И-ван-Дао отдавался поиску. Поиск этот был для него целью и средством одновременно, средоточием всей жизни, центром существования. Всё, что успел совершить он прежде – было не более, чем прологом к этому великому, судьбоносному Поиску и теряло всякий смысл, не заверши он его успешно. Уголком сознанья И-ван-Дао понимал, что все три поиска как-то связаны между собой, являясь, быть может, тремя этапами одного единственного, столь необходимого ему поиска. И-ван-Дао продолжал вживаться в видения. К весне седьмого года он уже знал следующее: прежде всего он должен найти камень. Не просто камень – Камень. От этого зависило всё остальное. Видение показывало его в разных ракурсах и И-ван-Дао уже досконально изучил форму и внешний вид этого большого, обкатанного временем валуна, 213
знал, что лежит он в поле, что неподалёку от него есть холм и лес, но... где именно это место – того не знал он... Бродя окрестностями, занимаясь хозяйственными делами: собирая ли хворост или рыбача, выискивая сладкие коренья и целебные травы, горные самоцветы иль птичьи яйца, дикий мёд или стройную лиственницу для починки ворот, - И-ван- Дао, сначала подсознательно, а затем и вполне осознанно искал Камень. Он понял, что Камень являет собой некий архетип всех камней вообще, словно он – Отец-Прародитель , не только воплощение самой идеи камня, но и вместилище всей подкаменной тьмы и всего света, и , что перевернув его, выпустит он в мир свет и тьму не просто в неиссякаемых количествах, но и в единственно нужных пропорциях, дабы на ближайшую вечность установились в нём – в мире – равновесие и гармония. И ещё знал И-ван-Дао, что делать ему этого не следует. Всё, что от него требовалось – это найти Камень. Найти и показать сыновьям. И сделать это так, чтобы запомнили они это место и Камень и значение его на всю свою жизнь, ибо затем, потеряв его и будучи разбросанными по свету, далеко от дома и друг друга, - именно Его поиск и стал для них смыслом существования, ибо именно им и предстоит в некий урочный день и час отыскать Камень и перевернуть его, дабы свершилось предречённое. Да, прежде всего И-ван-Дао следовало найти Камень. Тем самым исполнял он свою часть в Плане. Теперь стал понимать он и весь замысел вцелом: разъединение братьев и отрыв их от дома были необходимы для претворения в жизнь идеи Поиска. Зачем-то, Камень этот следовало искать, искать неутомимо и истово, всю жизнь, лишь раз увидив его в раннем детстве, а не жить подле него, зная, что стоит лишь объединить спонтанные усилия, поддавшись минутному порыву( а перевернуть его могли лишь оба брата вместе), - и обет будет исполнен, легко и просто... Нет... его следовало искать, посвятив этому всю жизнь... Только тогда и так... Но сперва его должен отыскать сам И-ван-Дао... Второе видение представляло собой поиски синей глины. Когда И-ван-Дао впервые это понял, то очень удивился, во- первых, потому, что однажды он, ведь, уже отыскал её, там, недалеко от жилища Любимой, отыскал, вовсе её не 214
разыскивая... а во-вторых, во вторых, синяя глина на прямую связывалась с превращением в святого отшельника, в искателя Небесных Врат, а какой из него – простого и невежественного крестьянина – святой отшельник! Ведь он был вполне неискушён ни в философских писаниях, ни в священных обрядах и формулах, ни в какой другой великой премудрости...Он даже не владел ни одним из божественных и благородных искусств: не играл на цисяньцине, не сочинял стихи, не писал каллиграфию, не... Тем не менее, чем больше проникался И-ван-Дао духом виденья, нет, духом себя самого, - тем больше осознавал, что всё правильно, что ошибки тут никакой нет, что именно ему – невеженственному и тёмному крестьянину, всю жизнь прожившему на отшибе, вдали от общества и почти в полном одиночестве, - и суждено быть сподобленному... Небесных Врат?! Да, Небесных врат. Но поиски их составляли уже третье его виденье, а до и для этого надлежало ему сперва отыскать синюю глину, превратить её в единственную свою пищу, отрешиться от всего земного... А ещё прежде надлежало ему найти Камень. И И-ван-Дао искал Камень. *** Стояла одна из самых душных и непроглядных ночей третьего месяца весны. Ещё с вечера стали собираться тучи, воздух превратился в густой кисель, всё смолкло и затаилось, лишь стрижи, как очумелые, носились над самой землёй, но и они угомонились с закатом. И-ван-Дао долго не мог уснуть, всё ворочался с боку на бок, а когда, наконец, забылся и привычно окунулся в виденье, пытаясь ухватить прервавшуюся вчера ниточку поиска, - его буквально подбросил на постели оглушительный, ни на что не похожий раскат грома. Грохотало над самым домом, гром был сложный, многооктавный и сопровождался целым фейерверком слепящих молний. Они следовали непрерывно, 215
одна за другой, просвечивая его жилище насквозь, словно каждая вещь в нём, каждый предмет и балка, хворостинка и соломинка высвобождали свою, чётко очерченную самость, впервые по-настоящему обнажали потаённую свою суть, ничуть не схожую с привычной, внешней. Но самое странное, что и сознание самого И-ван-Дао повело себя так же: выпуклилось, прояснилось, обрело смысл. Несвязные обрывки предчутий и мыслей выстроились вдруг в стройный гармоничный ряд, в некий узор красоты и покоя, в правильность. Мозаика сложилась в картинку и рисунок её стал понятен И-ван-Дао удивительно легко и просто. Он знал где найти камень. Поспешно одевшись, он встал, жестом успокоил проснувшихся жетей, прижавшихся друг к другу в смеси страха, любопытства и восхищения пред грандиозностью стихий, накинул на себя тростниковый плащ и вышел в ночь. Громы и молнии медленно откатывались к востоку и именно туда, вслед за ними, и пошёл И-ван-Дао. Он пересёк своё обработанное поле, изгородь и ближний выпас и двинулся дальше, чуть правее от каменистого склона и рощи под ним. Пред ним было поле, но полем его можно было назвать лишь условно, настолько не подходило оно ни для пахоты ни для сева. И-ван-Дао называл это место \"Каменный лес\", ибо всё обширное его пространство сплошь было покрыто камнями. Сложнейшими и, казалось, напрочь хаотичными узорами испещряли они землю. Несчётное количество раз взбирался И- ван-Дао на вершину голого холма, дабы объять картину хаоса вцелом, дабы узреть ускользающую гармонию. Не раз и не два и не десять бродил он по \"каменному лесу\" в поисках Камня и не находил его. А теперь, вот, он почти бежал к единственному этому месту и не уставал мысленно поражаться: как же это он не видел очевидного, где были его глаза?! Камень лежал, нет, возвышался, почти в самом центре поля, окружённый десятками других камней. Сейчас И-ван-Дао ясно видел, что они образуют замысловатый, но удивительно упорядоченный рисунок. Тройным взаимопроникающим кольцом опоясывали они центральное своё средоточие и 216
стоило лишь И-ван-Дао вступить за границу первого, внешнего круга, как буря над ним стихла, порывы ветра и дождя истаяли, словно и не было их вовсе, и он замер, замер, подчиняясь всеохватной, внезапной тиши. Затем, уже медленно и осторожно, стал он двигаться дальше. Войдя во второй круг он вновь застыл, на сей раз – ослеплённый. А всего-то и случилось, что полная луна вышла внезапно из-за туч и узким, целенаправленным лучом осветила, ограниченное пространство, в центре которого был Он... И-ван-Дао вступил в третий, внутренний круг и предстал пред Камнем. Он ощутил странную вибрацию, некий низкий, на грани восприятия гуд. Гуд этот пронизал всё его тело, от подошв до макушки и И-ван-Дао почувствовал, как и сам стал вибрировать в ответ, в унисон с Камнем, вживаться в его ритм, вживаться и полниться неисчерпаемой, безграничной в своей мощи энергией. Он подошёл вплотную к Камню и положил на него обе ладони. Серая гладкая поверхность оказалась тёплой, почти горячей. Гулко и мерно пульсировал Он внутренней своей жизнью и она вливалась в И-ван-Дао легко и беспрепятственно, словно нашла в нём естественное своё продолжение. Что было потом И-ван-Дао не помнил и не вспомнил уже никогда, сколько не силился. Очнувшись на рассвете, - бодрый и полный ясной силы, - он нёс в себе одно лишь пронизавшее его до крайних глубин сути чувство: неописуемое, восхитительное чувство полёта сквозь нескончаемую череду миров, пространств и времён, по неизбывно живым чертогам Прекрасного, по... Небесам. Оно, казалось, подменило собой саму материю его естества, каждую клеточку тела, преобразило разум и мысли, и с этого мига стало единственным его чаяньем. Он познал родину своей души, свой истинный, нездешний Дом. Вернувшись домой, он достал золотой слиток, принесенный им из Змеиного Урочища и осторожно распилил его на две равные части. Затем положил их в два кожаных нашейных 217
мешочка на шнурках, приготовленных им загодя и завернул каждый из них в шёлковый платок: один – лимонно- серебряный, лунный, другой – медвяно-медный, солнечный. Он затопил баню, разбудил детей и, не говоря ни слова, тщательно их искупал и искупался сам. Он достал праздничные, ни разу ненадёванные одежды из белоснежного льна и облачил в них детей и себя самого. После чего, взяв детей за руки, стал он медленно и так же молча двигаться к Каменному Лесу. Дети поняли, что происходит что-то исключительное, они не задавали вопросов, лишь сосредоточенно вслушивались в самих себя и в окружающее. Вот подходят они к Камню, застывают перед внешним кругом, проходят его, затем второй, третий... При свете дня камень выглядел меньше, невзрачнее, обыденнее. Ни вибрации ни гуда не ощущалось и И-ван-Дао пришлось напрячь всю свою чуткость дабы ощутить в самом себе резонанс на то Живое и Вечное, что обитало в Камне. Он встал посередине, перед своими сыновьями. Правая его рука крепко охватывала левое плечо И-ван-Яна, левая – правое плечо И-ван-Иня. Он глубоко вздохнул, замер на миг и, поборов себя, с силой ударил детей друг о друга. Они стукнулись лбами и лицами и сдвоенное \"Ахх!\" – порождение боли и неожиданности, - огласило округу. Алая кровь оросила непорочный лён их одежд. Дети молча, глазами полными слёз смотрели на своего отца и впервые в жизни не понимали его. Боль, обида и несправедливость полнили их маленькие сердца, но даже сейчас они доверяли ему и... ждали. И-ван-Дао прижал сыновей к груди, жадно и судорожно, словно хотел тем самым искупить содеянное. - Простите меня, дети, - сказал он, разворачивая их к камню. – Я обязан был это сделать. Впервые в жизни я ударил вас, осознанно причинил боль, к тому же, незаслуженно, потому что... вы должны запомнить это. Запомнить этот день, это место и этот Камень. Запомнить на всю жизнь. Очень скоро я 218
покину вас. А вслед за вы потеряете и родной дом и друг друга. Но потеряв отца, вы обретёте мать, каждый свою. Потеряв дом, в котором выросли, вы обретёте другой, каждый – свой. Вы отдалитесь друг от друга, потеряетесь в Большом мире, вас поведут по жизни неисповедимые, но схожие пути. - Вы будете далеки отсюда, но каждый миг, где бы вы ни были, надлежит вам искать друг друга и этот Камень. Ибо в нём – ваше предназначение, ваша миссия в жизни. Что бы ни делали вы – всё будет стремить вас сюда. Достигнув же этого места, должно вам перевернуть Камень. - Вы уже и сами поняли, что Камень этот – особый. Он – отец всех камней в мире, средоточие света и тьмы, их родина и обитель. Перевернув его, вы выпустите их в мир и мир обретёт гармонию. В этом и заключается ваша миссия, ваша роль в жизни. А моя, как видно, была в том, чтобы найти Камень и передать знание о нём вам Помните: лишь вы одни и лишь двойным совместным усилием сможете его перевернуть. Камень будет ждать только вас. - Вам надлежит жить в чуткости сознания и чистоте помыслов, творить гармонию и преумножать красоту. Только так и сумеете вы достигнуть завещанного. Ваши матери помогут вам в этом, как до сих пор помогал я. - Возложите же руки свои на Камень и принесите клятву верности друг другу и своей цели. - А это будет вам опозновательным знаком, - и он одел каждому на шею мешочек с золотым слитком, а голову повязал платком: И-ван-Яну – солнечным, И-ван-Иню – лунным. *** Не прошло и месяца с того памятного дня, и И-ван-Дао нашёл голубую глину. Как и в случае с Камнем, он увидел это место во сне, точнее, во сне на яву, в полёте сознанья. В тот день он сидел у ручья, разморенный летним зноем, когда незаметно для себя погрузился в виденье. Картина, сотканная 219
из обрывочных образов обрела цельность и чёткость, выпуклость и трёхмерность, нити сплелись в тугой клубок и распутывая его, И-ван-Дао встал – то ли во сне, то ли на яву – встал, и мысленно держась на кончик нити, пошёл ей во след. Очнулся он несколько часов спустя, стоя у маленького незаметного ключа, бьющего в густых, почти непроходимых зарослях на крутом склоне лесистого холма. Когда сознание его прояснилось, он увидел себя перепачконного, в изодранной одежде и ссадинах... смотрящего на землю в том месте, где кристально чистый ключ небольшим фонтанчиком бил вверх. Земля вокруг ключа была глинистой... глинистой и девственно, небесно голубой. И-ван-Дао склонился над ней, взял в пальцы, помял. На ощупь она оказалась нежной, масляной, бархатистой. Он понюхал её и ощутил едва уловимый, ни на что непохожий тонкий аромат, пряный и бодрящий. Тогда он положил комок глины в рот, покатал на языке... и понял, что никогда в жизни не пробовал ничего более вкусного и... необходимого ему для питания. С этого дня жизнь И-ван-Дао стала стремительно меняться. Невдалеке от Ключа Голубой Глины нашёл он маленькую, укромную и совершенно незаметную снаружи пещеру. Каждый день по утру И-ван-Дао вставал, кормил детей и коз, делал наиболее необходимое по хозяйству и отправлялся к месту своего обитания. Оно тянуло его неизъяснимо, словно лишь поместив в него своё тело, обретал он душу. Постепенно перенёс он в пещеру самое нужное: кое-какую одежду, цыновку и одеяло, светильник и масло к нему, чашку и чайник. Он сложил очаг и разводя в нём маленький бездымный костёр из сухих веточек, часами предавался сосредоточенно- рассеянным виденьям о... Небесных Вратах. Да, теперь они занимали все его помыслы и он лишь смутно поражался : как это был он способен когда-то, совсем ещё недавно, думать и заботиться о чём-либо ином. Вскорости голубая глина стала единственной его пищей, да и её потреблял он в совсем небольших количествах, изредко запивая зелёным чаем или настоем из цветов и ягод. 220
Каждый день спускался он к своему дому, заботился о детях и хозяйстве, но как о чём-то потустороннем, чём-то родном и близком, но близость эту стремительно теряющем, перестающим быть его... К детям сейчас относился он необычайно нежно и ласково, но и... отстранённо, часто поглаживал их по головам, улыбался рассеянно, смотрел сквозь... Говорить он перестал вовсе, не потому, что наложил на себя какой-то сознательный запрет, просто необходимость в вербальном общении отпала сама собой, обмен информацией, мыслями и чувствами перешёл для него на некий иной уровень, для которого вполне достаточно было мимики и жеста, улыбки и такого, вот, рассеянного взгляда... Дети же, казалось, взрослели на глазах и воспринимали охватившую их отца метаморфозу с серьёзным пониманьем, словно и вправду уяснили себе судьбоносную важность происходящего и того, чему суждено произойти вскоре... С каждым днём И-ван-Дао отлучался на всё более продолжительное время, приучая детей к полной самостоятельности и независимости от него, и скоро уже перестал он ночевать в доме, полностью переселившись в пещеру. Разница в возрасте между братьями была чуть больше месяца, и тем не менее, И-ван-Дао знал, что матери их придут за ними в один и тот же день и что день этот близится. Он гадал: как же это произойдёт? Встретятся ли они друг с другом? Увидит ли Медовая Бабочка его лунную Любимую? Он чувствовал, что этого не произойдёт и, делая всё от него зависящее, чтобы сгладить для детей боль разлуки и одиночество, готовился во всех мелочах. Коза-мать к тому времени уже давно умерла, оставив по себе двух молодых козочек-близнят. У одной из них было белое треугольное пятнышко на чёрном лобике. У другой – такое же чёрное на белом. Первую присвоил себе И-ван-Ян, вторую – И- ван-Инь. И-ван-Дао заботливо собирал две одинаковые котомки, куда 221
складывал самые лучшие вещи сыновей: тёплую одежду и обувь, постельные принадлежности и любимые игрушки. Приготовил он для каждого и по два схожих мешочка: один – с золотым песком, другой – с горными самоцветами. В каждую из котомок добавил он сластей, целебных трав, сушёной еды. Всё это делал он постепенно, на виду у детей, так что они всё понимали и сами. Все трое пребывали в постоянном напряжённо-тревожном ожидании, чутком, трепетном и бесконечно нежном. И вот, в одну из ночей самого конца лета привиделся И-ван- Дао сон. Он парил высоко-высоко над склоном холма с его пещерой, над ущельем и горным хребтом, над ручьём и лесом... Далеко на юге, в самом сердце некогда плодородных долин, узрел он очаг света. Оранжево-медный, тёплый и несказанно притягательный, он пульсировал спелостью и добротой, покоем и лаской. Как законченное, внутри себя-горящее солнце отделился он от земли и медленно поплыл над ней к горам... Взор И-ван-Дао повлекло на север и увидел он, как там, далеко-далеко, за хребтом, зародился ещё один свет. Он весь светился и мерцал, согревая не теплом, но самим собою, своей же, почти бестелесной, но такой благостной, непередаваемо чуткой и тонкой хрупкостью. Медленно двинулся он над землёй, будто полная луна снизошла в обитель людскую и осветила путь самой себе вверх, в горы. И-ван-Дао понял, что день настал. На завтра пришёл он в дом и вновь устроил для всех троих омовение. После этого он повёл детей к Камню. Молча постояли они пред ним, застыв на долгий миг и трижды очертил И-ван-Дао рукой полный круг, обходя камень и глядя в даль, словно призывал сыновей своих запечатлеть на веки в памяти своей вид окружающего, очертания горизонта, мельчайшие приметы и знаки. Вернувшись домой, он упаковал последние вещи своих сыновей в котомки и нарочито повязал каждую из них 222
платком: котомку И-ван-Яна – медвяным, котомку И-ван-Иня – сребро-лунным. Тряпочки таких же цветов обвивали шеи двух козочек. Он поочерёдно обнял и поцеловал детей, улыбнулся им тепло и бодро, словно говоря:\"Вот увидите, всё будет хорошо!Нет, просто чудесно!\", - повернулся и, не оборачиваясь, вышел вон, из дома своего, из прошлого, из всего , что было прежде. *** Ранними сумерками, сидя у костра при входе в пещеру, заметил И-ван-Дао странное медное свечение в той стороне, где находился его дом. Оно повисело над неким местом около полу-часа, и стало отдаляться вниз, к югу... Он продолжал бодрствовать всю ночь и когда Луна перевалила небесный перевал и стала нехотя клониться к западу, увидел он, как над тем же самым местом завис новый очаг сиянья, на этот раз – лунного. Покачавшись немного над домом, он стал удаляться на север, к горам, и вскоре скрылся за дальним склоном. На утро И-ван-Дао спустился к дому. Он был пуст. Исчезли котомки детей, опустел загончик с козами, даже птичье пение – и то стихло. И-ван-Дао обвёл взглядом своё жилище, хозяйство и сад, огород, поле... Погладил старую сваю, подпирающую крылечко и сквозь сухую, поблекшую и потрескавшуюся от времени древесину привиделась ему другая: древесина Небесных Врат. Врата стояли посреди степи или пустыни и И- ван-Дао впервые узрел их полностью, во весь их гиганский рост, во всю их гармонию и мощь. Он вернулся в пещеру, собрал свой скудный скарб, наложил полную суму голубой глины и отправился в путь. *** 223
Каменное поле тонет в тумане.Были б мы птицей – увидели б: далеко друг от друга,в разных его концах, - два человека. Медленно бредут они в тумане, глядятся себе под ноги,останавливаются в задумчивости, словно прислушиваясь... Время от времени, то один из них, то другой склоняется над камнем, поглаживает его ласково, переворачивает на другой бок. Чуть постояв, он вновь вслушивается в окружающее,удовлетворённо кивает головой,идёт дальше... Туман столь плотный, а люди столь поглощены своим делом, что не замечают друг друга вплоть до того момента, когда оба они сходятся в центре поля, перед одним и тем же особенно крупным камнем. Они застывают и рассматривают друг друга. Они совсем разные. Один – плотный и коренастый крепыш, черноволосый и меднокожий. Голова его покрыта платком цвета красного мёда. Он излучает тепло. Другой – высокий и тонкий, узкое длинное лицо , быстрый взгляд, неуловимость в жестах. Его длинные волосы мерцают серебром и собраны в хвост на затылке платком цвета лунного света. Он излучает прохладу. Двое рассматривают друг друга, долго, словно вчитываясь в картинку другого, словно врисовываясь в пейзаж, открывающийся из окна каждого... Наконец, один из них говорит: - Я переворачиваю в этом мире камни, дабы впускать в него свет. Свет копится под камнями и переворачивая их, я высвобождаю его в мир. В нём больше тьмы, чем света, и прибавляя в него свет, я вершу гармонию, ибо привношу равновесие. - Я делаю то же самое, - отвечает ему другой, - но ты ошибаешься: в этом мире преобладает свет. А под камнями накапливается тьма. Вот я и высвобождаю её из-под них, привнося в мир. Я забочусь о сохранении равновесия и тем самым, творю гармонию. - О, нет, это ты ошибаешься, поверь мне, - отвечает ему 224
первый, - мой отец, мудрый И-ван-Дао, ещё в младенчестве пел мне колыбельную песню, где... - Как ты сказал? – прерывает его второй, - И-ван-Дао?! Твоего отца звали И-ван-Дао?! Но, ведь, именно так звали и моего отца! - И-ван-Инь?! Брат мой! – восклицает меднокожий обладатель медового платка. - Брат мой, И-ван-Ян! – вскрикивает среброволосый и оба, в необъяснимом порыве, нараспев читают загадочные стихи, каждый – свои. И поёт И-ван-Инь: \"Свет не сочится под лежачий камень, А, стало быть, там обитает тьма.\" И вторит ему И-ван-Ян: \"Тьма не сочится под лежачий камень, А, стало быть, там обитает свет.\" Вот, один из них снимает с шеи кожаный мешочек и достаёт из него золотой слиток. Другой делает то же самое. Они прикладывают кусочки золота друг к другу и те соединяются, вожделенно и нераздельно, словно только того и ждали. Братья падают в объятья и ореол лунного света сливается с тёпло-полуденным. *** - Думается мне, не случайно сошлись мы на этом поле, у этого камня. Ни одному из нас не по силам перевернуть его в одиночку. Мы можем сделать это лишь сообща. Это заветный камень отца нашего И-ван-Дао. Мы нашли его. Искали всю жизнь и, вот, нашли. Они обхватили камень и слаженно, под призывный речитатив колыбельной-заговора, - каждый – своего, - напряглись, 225
поднатужились и камень, тяжко охнув, сдвинулся, поддался, высвободил свой потаённый бок и смысл. Свет и тьма разом хлынули в мир. Свет и тьма, добро и зло, горе и радость, ненависть и любовь. И никто не смог бы утверждать наверное: чего из двух было больше. Светотени скрадывали границы каждого, равновесие было трепетным и хрупким, но оно царило во всём. Свет и тьма устремились в мир и заполнили его. Дабы было бы то, что было, ибо что было, то и будет. Отныне и во веки. Гармония была полной. *** А где-то, совсем в другом месте, но в тот же самый миг, некий святой отшельник узрел внезапно Небесные Врата и устремился к ним всем своим существом. Он вошёл в них легко и неслышно, как луч света в ещё больший свет, как крохотная, но законченная гармония в необъятную и вечную. И это было правильно. январь – апрель 2006 г. *** Птах отрывок из филлира* \"Две бусины\". Жил-был Птах. Все были птицы, как птицы, они принадлежали к разным семействам и видам: синицы и галки, кукушки и альбатросы, чайки и зяблики, огромные орлы и крикливые сойки, суетливые воробьи и величественные лебеди, неуклюжие пеликаны и крошечные радужные колибри, мудрые попугаи в роскошном опереньи и не менее мудрые, но строго одетые вороны... Одни, подобные уткам и журавлям, фламинго и ибисам, жили стаями и что бы они не делали, будь то кормёжка, гнезда иль 226
дальние сезонные миграции, - делали это слаженно и сообща. Другие жили большими иль малыми семействами, как галки, дрозды или куропатки, помогая друг другу и защищая в беде. Третьи обособлялись парами, либо, подобно глухарям и удодам, сычам и ястребам, вели и вовсе обособленный образ жизни и лишь раз в году, в период весенних танцев, находили себе временного партнёра... Но Птах не принадлежал ни к одному их них. Молва не сохранила в птичьей памяти, к какому же виду или семейству он первоначально принадлежал, т.к. сам Птах прилагал все мыслимые усилия, дабы отмежеваться от любого из них. И, надо сказать, преуспел в этом сполна. Лишённые имён, птицы принуждены заботиться о кличках, которые воплощают в себе главное личностное отличье индивида того или иного эээ... вида. К примеру, говорят: щегол по кличке Косатый или Сорока-Злодейка, прибавляя при этом иногда и принадлежность его к той или иной стае: Сизый Ворон из стаи Дальнего Утёса..., - так вот, примерно... Но Птах не имел клички. Ни клички, ни рода-племени. Сам он утверждал, что ещё желторотым птенцом покинул своих родителей,- \"случайных, безымянных и неважных\", -как он именовал их, ибо породив его, Птаха, они лишь воплотили предначертанье, исполнили в точности наложенные на них обязательства. На этом роль их закончилась. Птах не был ни самой большой, ни самой маленькой из птиц. Не обладал он и ни одной особо выдающейся способностью: стрижи, ласточки и чайки умели куда лучше его демонстрировать акробатические трюки и фигуры высшего пилотажа; соколы и ястребы, беркуты и орлы-белохвосты могли зависать в недвижимом пареньи много дольше, чем он. Не владел он и высотами певчего искусства и соловьи и дрозды, малиновки и иволги имели неизмеримо более сладкозвучные голоса. Он не умел строить прочные гнёзда из глины, земли и собственной слюны или плести их из веточек и листьев, выстилая нежным мхом... В соревнованиях на высоту и дальность полётов, добывании корма и ночной навигации, зоркости глаз и чуткости ушей, противоборствах на силу и выносливость, - никогда не занимал он ни одно из первых 227
мест. Да, Птах не лидировал ни в одной из бесчисленных категорий птичьих достоинств, но как раз это и являлось предметом его гордости, ибо, как утверждал Птах, он – есть сама идея Птицы, оптимальное воплощение её во плоти и перьях, идеальный её слепок. \"Именно тот факт, - говорил Птах, - что я не являюсь ни самым сильным, ни самым певучим, ни самым изобретательным, - и доказывает мой уникальный над-птичий статус. Я не ограничиваю себя принадлежностью к какому-то одному определённому виду, неизбежно обрекающей каждого к принятию всех его достоинств и недостатков. Нет! Я освобождён от них, я выше всего этого! \"Птицы умеют летать и петь, вить гнёзда и выводить птенцов, ощущать ветра и воздушные течения, токи земли и музыку небесных сфер, - я умею всё это, а посему я – птица. Но не какая-то конкретная, всей наружностью своей носящая на себе ярлык своего вида и семейства, нет! Я – Птица, как таковая. Я вобрал в себя всё, свойственное им всем, а посему я – выше всех! \"Каждая из вас питается чем-то своим, живёт в своём климате и ландшафте, зависит от перепад температур и обилия или скудости пищи... Я же не подвержен никаким подобным частностям, любое изменение среды не в силах привести к изменению во мне самом, ибо я изначально имею в себе всё. \"Я даже не царь птиц, ибо царь – правит и заботится, наказует и вершит суд, сам принадлежа к своему роду. Я же выше и этого! \"И если когда-нибудь мир изменится настолько, что в нём не останется ни одной из птиц, - в нём останусь я, как прообраз и живая память о вас всех.\" \"К чему изучать ничтожные осколки скорлупы Великого Яйца, - говорил Птах, представ пред вожаком партии Гнезда, - изучайте меня и моё Учение! Ведь во мне есть весь мир, каким замыслил его Прародитель и я – единый и гармоничный, а не осколочный!\" 228
\"Не тратьте времени и сил на постижение неуловимого целого, - взывал Птах к ушам старейшин партии Яйца, - вот он я, законченный и неисчерпаемый, отображение полноты и многообразия, первичной ясности и бесконечной сложности. Постигайте меня! Учитесь меня распознавать даже там, где меня нет! И вы познаете Творца нашего! Учитесь видеть полноту в пустоте, свет во тьме, сытость в голоде, - и вы познаете мир!\" Речи Птаха привели к полному смятению умов и смуте в обеих партиях. Учёные мужи, произведя изучение Птаха, затруднялись с однозначными выводами. С одной стороны – птица, как птица, несомненно... С другой же, не было никакой возможности прийти к однозначным выводам относительно видовой его принадлежности., настолько сам Птах перестал к тому времени походить в точности на представителя одного из них. Но если Птах прав в этом основополагающем пункте, то, быть может, прав он и во всём остальном?! Быть может, он и впрямь – долгожданное воплощение самой идеи Птицы, прообраз Первого Яйца, да святится скорлупа Его! У Птаха появились страстные приверженцы и ярые враги. Приверженцы старались перелетать с ним с места на место, задолго до его прибытия оповещая с благоговейным восторгом о скором его появлении. Они несли почётную стажу у его ночлегов, заботились обо всех его нуждах, денно и нощно готовы были заслушиваться его речами. У Птаха образовалось своё собственное подворье. Птах был в непрерывном движеньи. Неожиданно появляясь то на оживлённых гнездовьях, то в самых отдалённых и неожиданных местах, он вещал свою Истину. - Отверзьте очи свои, птицы, - взывал он к многотысячным толпам равно, как и к одинокому гнезду в диких скалах, - гляньте вкруг себя: вы погрязли во лжи и суевериях, вас опутали тенетами традиций и пустых предписаний, очнитесь! Отриньте скверну догматов, стряхните сковывающую скорлупу социального яйца, пора вылупиться вам вторично! Вылупиться и познать Истину! Узрите меня – Птаха – я есть Окно и Мир, Вход и Путь. По мне лучшие из вас сумеют судить о Прародителе нашем. Глядите: я не забочусь ни о гнезде своём, ни о пище, ни о зимовьях, ни о продлении рода. Я не закабалён предрассудками и свободен от обязательств. Не 229
таким ли должен быть и сам Творец-Создатель?! Будьте же, как я, уподобившись, тем самым, Отцу нашему небесному! Тем и спасётесь! Враги его из обеих партий ополчились на него, обвиняя в самозванстве и богохульстве, святотатстве и аморальности. Обвинения подкреплялись тем фактом, что приверженцы Птаха ввели в моду полное ему подрожание: особи обоих полов самых разных видов и семейств стали пытаться вести себя совершенно не свойственным им образом: они отказались от всех традиций и обычаев, потребностей тела и собственной природы, заявляя, что преисполнились Птахом, а значит, вознеслись превыше низменных и ничего не значащих мелочей, как то: чем и когда кормиться, какие гнёзда вить, да и вить ли вообще, мигрировать или оставаться на зиму, заводить весенних подруг и потомство или жить бобылём иль гаремом и пр. и пр... Они даже перестали называть себя птицами, а изобрели новое слово:\"птахи\". Так они себя и именовали. Птахи мёрли десятками и сотнями: кто от отравлений несвойственной им пищей, кто, отказавшись от сезонных миграций, от холода иль жары, а кто по беспечности своей становился жертвой хищников, ведь надлежащих гнёзд и укрытий они не вили. Многие просто вымирали, не оставив потомства, ибо обзаводиться семьями, жить парами, высиживая яйца и пестуя птенцов, почиталось постыдным и непозволительным, в том усматривалось проявленье ненавистных традиций, духовное обывательство. Рападались семьи, брат вставал на брата, сын на отца, стая на стаю... Частенько можно было наблюдать зрелища трогательные и ужасные одновременно:птахи устраивали одно из своих церемониальных шествий, неся в клювах и лапах кое-как сплетённые подобья предмета своего обожания – Великого Птаха, Сияющего и Единого, Чистого, Непогрешимого и Могущественного, Сокровенного и Предвечного. Дабы шествие не показалось им самим увеселительной прогулкой, а также, быть может, с целью подчеркнуть глубину своей веры, спаянность усилий и готовность на жертвенность во имя 230
общего Дела, птахи впрягались в тучку или основательных размером облачко. Тончайшими солнечными лучами, унизанными бусинами водных паров, связывались они друг с дружкой и беспорядочными рывками, вовсе не так слаженно, как им того хотелось бы, тянули за собой облако, демонстрируя, тем самым, силу духа и непорочность веры. Крылья их были отягощены путами лучей, клювы и коготки заняты ношами образов, они были медлительны, неуклюжи и... беззащитны. Этого-то и надобно было хищникам: соколы и ястребы, орлы и совы, даже вороны и пёстрое племя мелких разбойников, - все они налетали на мирных фанатиков \"истинной веры\" и небеса оглашались криками жертв, клёкотом и ором, хлопаньем тысяч крыльев и облаком кровавых перьев и пуха, обрывками образов и ошметьями плоти. \"Нет веры кроме Веры и Птах – светоч её\", - успевали исторгнуть из себя некоторые из мучеников и испускали дух. Птахи никогда не оказывали ни малейшего сопротивления, не проявляли ни встречного насилия, ни попытки спастись бегством: они были выше этого, веря в два противоречащих себе постулата: в отрицание возможности собственной смерти, в то же время относясь с глубочайшим презрением к феномену смерти, как таковому. То была смесь слепой веры в собственную неуязвимость с полным и ничем не потревоженным фатализмом. Казалось бы, Птах должен бы преисполниться торжеством и радостью. Но нет, напротив, чем большее количество приверженцев прибывало в его ряды, а всё умножающиеся случаи кровавых побоищ лишь усиляли рвение остальных, тем больше уединялся Птах в одиночестве, суровел и замыкался в молчаньи. Он не вещал уж более на шумных базарах и в школах, на диспутах и гнездовьях. Не проповедовал он и перед своими учениками, не нёс слова Истины, не творил чудеса. Но, как ни странно, именно это и укрепляло его паству в вере: \"Он превыше всего этого, -утверждали они, - Ему не подобает снисходить до подчёркивания очевидного . Его присутствие говорит само за себя! Мы же должны просто быть рядом, стараясь преисполниться великой благости пребывания в сени Его крыл, ничего не требуя взамен\". Впрочем, ходили упорные слухи, что у Птаха, всё же, есть малый круг учеников числом в дюжину, коих обучает он сокровенному в тайне от всех. 231
Молва о Птахе разнеслась по всей Стране Птиц, достигнув самых отдалённых небес. Не было партийного сбора иль совета старейшин, спортивного турнира иль философского диспута, многотысячного становища иль тихого семейного гнезда, где бы, - где криками, а где боязливым шепотом, - не обсуждалась бы самая злободневная и животрепещущая тема: что есть Птах и какую позицию надлежит принять по отношению к нему и его приспешникам? Все понимали, что дальше так длиться не может, что Птах, самим своим существованьем, угрожает глубинным устоям общества , и что угрозу сию следует устранить. Однако же, и тут мнения сторон разделились на радикалов и либералов. Первые стояли за публичный суд и казнь самого Птаха и тотальное истребление всех приверженцев его веры (или веры в него: никто не в силах был понять этих тонкостей), - в случае отказа их от прилюдного отреченья и чистосердечного раскаянья. Ходили слухи, что зверские нападения хищников на мирные шествия птахов организованы и санкционированы, как раз этими самыми радикалами. Либералы же утверждали, что всё совсем не так плохо, что повальное насилие неприемлемо в любом случае, а казнь самого Птаха лишь окончательно увековечит его в образе святого мученика и породит подражанья. \"А так, - говорили они, - всё устроится само собой: Птах умрёт своей смертью либо от отравления непотребной пищей, либо от непогоды, либо... в крайнем случае – от старости, ведь не вечный же он, в конце-то концов. А сами птахи с его с мертью быстро изживут себя, благо плодиться они не собираются... Не зря, ведь, даже вошла в обиход поговорка: \"Тебе не сделать этого, как птаху не высидеть яйца\". Бороться же с ними следует исключительно мирными методами, как то: увещеваньями и просвещением, образовательными программами в школах и открытыми дискуссиями. \"Нам нечего бояться, - утверждали либералы, - их философская система столь противоречива, что не выдержит ни малейшей критики строгой логикой, они не способны выиграть ни одного диспута, ни одного научного спора, мы докажем несостоятельность их веры их же оружием, от них только пух полетит!\" Тем временем, вера во Птаха, действительно, будучи крайне противоречивой и туманной, алогичной и не поддающейся 232
осмыслению, продолжала привлекать к себе всё новых и новых сторонников... быть может, именно в силу этой своей непостижимости.... Ситуация стала принимать угрожающие размеры. И тогда решено было созвать тайный совет Старейшин Всех Небес. На него были созваны представители всех партий и основных философских течений, так что ни одна сторона не чувствовала себя обделённой. После долгих основательных дебатов, как то и подобает убелённым сединами учёным мужам, было принято решение, удовлетворившее всех: Птах должен быть изгнан из Страны Птиц. Изгнан официально обнародованным вердиктом и со всеобщего согласия. Причём туда, откуда уже не смог бы вернуться. После чего его приверженцам-птахам будет предложено одно их двух: либо публичное покаяние и возврат в лоно стаи, семьи и традиции, либо – выселение на вечное обитание в бесплодные окраинные земли, где они, скорее всего, и первого зимовья не переживут. Решение было тайным, но оно не замедлило просочиться наружу и достигнуть ушей Птаха. И пока старейшины вынашивали детали плана и разрабатывали наиболее эффективные методы подготовки общественного мнения для его претворения в жизнь, - Птах принял своё собственное решение. Да и как могло быть иначе? Ведь никогда ещё не шёл он ни у кого на поводу. Невдалеке от места, прозванного \"плешью\" за свою голость, было другое, носящее имя Нагорье. Вот там, на Нагорье, и решил он произнести свою первую и последнюю проповедь. Слух о том разнёсся мгновенно по всей стране, и когда Птах застыл в торжественной позе, картинно скрестив на груди крылья и окружённый, действительно, двенадцатью ближайшими учениками, у ног его, насколько вмещало пространство и ниже, по склонам теснились десятки и сотни тысяч его единоверцев. Всех видов и подвидов, пород и семейств, но как-то по-одинаковому отрешённые от всего небесного, стояли они, замерев в священном трепете, истые в вере своей и готовности принять слово Истины. Когда благоговейная тишина достигла крайнего предела, Птах вознёс крылья свои к низкому небу и молвил: - Единоверцы! Братья и сёстры в Духе! Радуйтесь,ибо настал 233
день Спасенья!Я, Птах, пришёл к вам дабы положить конец тысячелетнему рабству и даровать свободу. Истинную и вечную свободу, коя возможна лишь при слиянии с Прародителем нашим. Я, нетленный Птах, прообраз Отца предвечного, пришёл дабы избавить вас от скверны традиций и пут догматов, от тенет лжи и топей невежества, превративших вас – свободорождённых птиц, - в рабов! Я пришёл к вам и вы услышали меня! Тысячи и тысячи подверглись за это гонениям и погибли за веру. Но она лишь крепла и закалялась, как крепнут юные крылья в трудных полётах. Кровью и плотью своей заплатили вы за чистоту веры. Вы не птицы более, вы – птахи! И вы достойны лучшей участи, чем та, что уготовлена подневольным рабам в насквозь прогнившей стране. \"Страна Свободных Птиц\" – величают её. Какая насмешка! Нет в ней свободы, лишь гнёт и лицемерие, ложь и порабощение. Свобода – это Я! Ныне выведу я птахов моих из рабства на просторы истинной Свободы – Свободы воссоединения с пресущим Яйцом! - За мной же, птахи мои, ликуйте! Мы покидаем эту юдоль греха и порока во имя Истины и первичной чистоты! За мной, к Свободе! И Птах круто взвился ввысь и лёг на крыло. Громоподобный гул тысяч глоток сотряс воздух. Птахи, каждая на свой лад, певучими и резкими, грубыми и тонкими голосами славословили своего Учителя и вздымались в воздух. Никогда не видали ещё небеса столь грандиозного зрелища. Сизые тучи сменились иными, состоящими из мириадов трепещущих крыл, они заполнили собою всё видимое пространство и, казалось, нет и не будет им конца и края. В тот день многие и многие присоединились к рядам птахов, кто – враз проникшись верою , исторгнутой из вдохновенных уст самого Птаха, кто – поддавшись необъяснимому импульсу, кто- стайному инстинкту, а кто – коллективному безумию... То был Великий Исход из знакомого в Неведомое. И какую бы сторону не занимал ты в этот день, одно было очевидным: Дух провозгласил победу свою над материей. 234
Самоубийства были весьма нередкой вещью в Стране Птиц, ведь птицы – существа хрупкие, чувствительные и очень ранимые. Быть может, потому и стараюстся они держаться стаями и кланами, пестуют семейный уклад, предпочитают скученные гнездовья, чтобы находить тепло и поддержку в ближнем своём, в \"чувстве крыла\"... Верования и философские системы, воспитание и быт, - всё поощряет у них предпочтение общего и коллективного личному и частному. Так стараются они уберечь себя не только от внешних ненастий, но и от бурь душевных. И чем сильнее дух той или иной птицы, чем более способна она противостоять любым лишеньям, - тем слабее у неё тяга к стайности, тем более она обособлена в своей самости. Впрочем, такие и гораздо меньше подвержены суицидным склонностям... Так или иначе, жаждущие того, морили себя голодом, травились злыми ягодами, кидались камнем в жерла огнедышащих вулканов; ныряли в смертельные омуты иль дышали ядовитыми испарениями... Были среди них такие, кто избирал убийственный полёт ввысь и вдаль дабы, полностью лишившись сил, пасть оземь иль в пучину морскую. Некоторые даже находили в себе силы истерзать себя до смерти собственным клювом и когтями... ... Но ни один из них, сколь бы бездонным ни было его отчаянье, не решался ввергнуть себя в пульсирующую воронку Трепетно-Иного.Столь жутким было оно в своей инаковости. Однако же, именно туда направил Птах свой полёт. Он двигался вперёд, широко и мерно маше крыльями, окружённый двенадцатью ближайшими учениками. Когда первые ряды осознали: куда направляет их вожак, по ним прошла некая судорожная дрожь. Многие были просто загипнотизированы, начисто лишённые собственной воли, они повиновались слаженным мановеньям близлетящих, так же, как те повиновались таким же мановеньям их самих, очи их не зрели ничего, мозг отключился... лишь крылья послушно продолжали нести их...нет, не по воздуху, а, казалось, по самому духу стаи... Но другие, чьё сознание было затуманено не вполне, 235
прекрасно поняли, какое избавление имел ввиду Птах. Поняли и ужаснулись. Их движение вперёд приостановилось, они, словно, затаили дыханье пред безвозвратным прыжком, как зависает пенная волна прежде, чем обрушиться вглубь себя. Но задние ряды напирали, да и многие вокруг продолжали полёт, будто не видя, не осознавая куда летят они, а может... может, именно потому и продолжали, что понимали? Может Птах, великий и ни-на-кого-не-похожий Птах и вправду знает нечто неведомое никому? Быть может, это ужасное Трепетно Иное – ничто иное, как Вход, Врата в мир Истины и Свободы? Вот, он всегда был рядом, с нами, в досягаемости..., но мы, погрязшие в рутине обыденности, в путах предрассудков не только не разглядели в нём окно в Жизнь, но и вообразили чем-то чудовищным и чуждым, губительным и смертоностым... Не есть ли это лишь ещё одно проявление закабалённости нашей, доказательство рабского нашего сознанья? И они, поборовши сомненья, отдались на волю неизбежного. Птах первым влетел в пульсирующую воронку и она поглотила его в своих недрах. За ним устремились остальные. Трепетно Иное приняло их всех, нисколько не изменившись, не издав ни звука, ни движенья. Сотни и тысячи птах исчезли в нём, тихо и бесследно, словно растворились, словно превратились они с само Великое Ничто, к которому стремились столь истово и страстно. Впрочем, один – лишь один из всех, - избежал общей участи. Как выяснилось впоследствии, был это никто иной, как один их двенадцати учеников Птаха, и самый его любимый. Поначалу он, было, объяснял происшедшее тем, что у него просто-напросто \"подвернулось крыло\"... и что \"внезапная судорога свела сухожилие\"... Но сомнительность такого объяснения была столь очевидна, что очень быстро он сменил его на другое: его обуяли сомненья. Как и предполагалось, его подвергли публичному отречению и покаянью. Он, казалось, с искренней готовностью пошёл на это, но... что-то безвозвратно сломалось в нём самом... сломалось враз и навсегда. Хоть и вернувшись в свою стаю (а был он из породы певчих 236
дроздов), - никогда уж не стал он в ней полностью своим, не обзавёлся семьёй и подругой, гнездом и потомством. Более того, он перестал петь, за что получил кличку Немой. Жил он уединённо, на отшибе, гостей к себе не жаловал и всё больше дичал. Говорят, кое-кто слышал его горькие сетования на малодушие своё и предательство, на трусоть, лишившую его свободы... Говорят, по ночам, в бреду, он метался на жёстком ложе и грезил погрузиться в Трепетно Иное... Но, то ли память о виденьях своих испарялась в нём с первыми лучами солнца, то ли Немой, по малодушию своему не решался воплотить в жизнь при свете дня то, о чём грезил ночами, - он так и не пустился в свой последний полёт. Да и как он мог? Ведь, который уж год был он парализован на одно крыло... Мнимый недуг стал истинным, отказ от свободы запредельной обрёк его на вечную и вполне реальную несвободу. И, быть может, поэтому, никого особо не удивило, когда одним на редкость радостным весенним утром, как раз в годовщину Исхода, его нашли повесившимся на длинном кривом шипе райского дерева. Мы вглядывались в это Трепетно Иное и в его сизой, сложно пульсирующей безучастности, привиделся нам на миг гомон мириадов крыл... а за ним, в бездонной глуби, - вольные дали, неиссякаемый Простор... *** *филлир - философско-лирическая духовная притча. в более полном виде \"Две бусины\" представлены на страничке моей поэзии. *** Философ отрывок из филлира* \"Две бусины\" - Ох уж эти мне птицы! – сокрушённо прокряхтел он , - высокий, тощий, весь топырящийся неопрятными перьями, кое-где сломанными и торчащими по сторонам, как обломки копий нескончаемого внутреннего сражения, - ох уж эти птицы! 237
- Одни верят в Первичное Яйцо, будто знают, чтО оно есть! Дураки! С таким же успехом можно верить и в прошлогоднюю скорлупу! Или в то, что всё – всамделишнее... и... хвала Яйцу! - Другие поклоняются ветрам... ну, эти, хоть имеют что-то под крылом..., но, опять же, поклоняться ветрам?! А почему не сини или туманам? не завихрениям или дали? а может, собственным перьям? - Ни поклонение, ни вера не приближают нас и к доли пониманья! Я б даже сказал: наоборот! Дай птице веру – и вот тебе залог того, что никогда ей не достигнуть постиженья, ибо предмет её же почитанья не подлежит анализу, его не подобает расчленять на составные, ведь он превыше всех попыток изученья! - А эти новомодники?! Считают, что измыслили теорию, объемлющую всё: \"теория полей\"! Всё, видите ли, - \"поле\"... иль \"поля\"... как будто, знают, чтО они такое! Подмена терминов, не более того! Установили даже сан \"хранителя полей\", обряды \"ритуального облёта\"... Начхать им на облёты их, полям! коль скоро существуют, в чём, впрочем, склонен сомневаться... Невидимы, неощутимы... своим же собственным отсутствием доказывают, якобы, первичную природу! И более того: поля – ничто иное, как прародители Первичного Яйца! А что они и где – лишь то Яйцо и знает... Ну, не пустое ли?! - А вы во что же верите? - Я? Да в том то всё и дело: ни во что! И это делает меня единственно свободным! Лишь только так и можно постигать структуру мира и предназначенье: без предпосылок вер, без пут кабального мышленья! Вперёд и ввысь! До крайнего предела натяженья! До граней сути! До..., - он весь отдался воодушевленью и даже некое подобие румянца пробилось из- под клочьев седины... - А вы... летаете? - спросили мы, с сомненьем покосившись на ошметья того, что некогда именовалось опереньем. - Да! Летаю постоянно! На крыльях духа! – запальчиво 238
ответил он, подметив взгляд на свой наряд плачебный, безмолвно говорящий о былом..., - на крыльях духа и воображенья! Забывшись, он взмахнул крылом и тут же искривился в резкой боли. - Ох, кости старые, будь прокляты они, клянусь Яйцом! Но прикусив язык на полу-слове, он криво усмехнулся и добавил: - ... или полями, на худой конец... И стал баюкать собственную немощь так, словно та была птенец. *** Родитель и птенец отрывок из филлира \"Две бусины\" - Скажи, - спросил птенец, - зачем свет полосат, а тьма пятниста? И что же будет, если и когда... - Взгляни-ка на себя, малыш. Вот, видишь: полосатость крыльев неслышно переходит в тишь подпушья и белизна легонько норовит налиться темнотой надбрюшных пятен. Изгиб пера венчает глубину неощутимого как-будто-ушка, а форма глаз полнится синевой. И вторит радуге. Ты – свет и тьма, сынок, ты – птица, а посему вознаграждён слихвой, в тебе слились все очертанья мира, отобразив затейливый узор, где всё стремит к полёту. От зорких глаз до кончика хвоста, ты весь – гармония и красота. И от тебя лишь одного зависит, насколько сможешь влиться в полноту Единого Живого. Насколько сможешь высветить мечту – настолько воплотишь предназначенье: познанье мира и преображенье, настолько воспаришь на крыльях духа... Ведь крылья для полётов на яву, те что из перьев, сухожилий, пуха, - дарованы нам Радужным Яйцом затем лишь, чтобы мы не позабыли в заботах каждодневных те, другие, несущие нас в истинный полёт: полёт сознанья в необъятность Духа. 239
Затем-то мы и птицы: нам вверена почётнейшая роль: торить пути в нездешнее, служа извечными поводырями в духе всем существам бесчисленных миров. Несть им числа, их формам и обличьям, и всё ж, лишь мы одни по виду и по сути являем образ Первого Яйца, как крылья тела – образ крыльев духа. И сколь бы полно ты не овладел искусством дальних странствий и паренья, сколь досконально бы не изучил ветра и прихоти воздушных завихрений, повадки хищников и собственное тело, знай: все они – не более, чем звенья одной подготовительной цепи. Вся жизнь – тренировочный полёт, пролог к потустороннему паренью.Мы все – ученики и упражненья, по сути, сводятся лишь к одному: к развитью чуткости и радости Пути. Покуда живы мы – нам суждено расти. - А теперь, попробуй-ка, вплетись во-о-от в то облачко, да так, чтобы игра светотеней на дальнем его боку, что озарён закатом, повысила бы свою интенсивность ровно на три ноты света... Понимаешь ли ты, что произойдёт тогда? Ну, так и быть, скажу: тогда полосатость соприкоснётся с пятнистостью на самом подбрюшье облака и отражённый от этого свет достигнет тех, вот, кустов как раз под нужным углом... А всё для того, чтобы этот, вот , бельчёнок, что только учится познавать мир, - сумел бы различить в притихшей полутьме первый в своей жизни по-настоящему большой и вкусный орех, напрочь уверовав в свои силы, а заодно – и в удивительную правильность и доброту мира... Ну как, сможешь? Давай! Докажи, что ты – птица, ведь это звучит гордо! ЗАПАДНОЕ ОКНО Платки на рассвете Этот рассказ написан по мотивам моего стиха, поэтому, сначала – стих...Примечателен он тем, что я, действительно, несколько ночей подряд забирался на высотные здания и с них наблюдал, как рассвет будит город и что при этом 240
происходит...правда, платков не ронял... В Е С Е Н Н И Й Х О Л М* Роняю платки с небоскрёба На город в сияньи кисейном. Сиренево-синий, кофейный, Семнадцать минут до восхода. Капель голубой черепицы... Бутоны пустующих улиц... Кристаллы бетонного ситца Теплеют, платкам повинуясь. Звенят фонари, распускаясь, И смутно страшась перемены, Застынут, в платки укрываясь, Под сенью витрин манекены. Бездонное пение яхты О счастии вечных скитаний, В платке отразившись, запляшет Во двориках южных окраин. И я разгляжу, улыбаясь, Как маленький чёрный котёнок Зевнёт, от платка просыпаясь, И город разбудит спросонок. В ночь с 10 на 11 марта 1984г. *\"Весенний холм\" – буквальный перевод с иврита названия города Тель-Авив. *** Вы даже не представляете себе, как тяжело подняться ночью на крышу небоскрёба. Нет, не потому, что лифт не работает, лифты, как раз-то, работают. И не потому, что лампочку выбили и темно, лампочек там этих – что на твоей ёлке. И не потому, что... А потому, что не пускают. Попасть на небоскрёб ночью сложнее, чем проникнуть на сверхсекретную базу или, там, на 241
полигон какой. Не верите? Сами попробуйте. Уж чего я только не делал: и справки о вменяемости и эмоциональной уравновешенности приносил(что,мол, сигать вниз не собираюсь),и монтёрами всякими прикидывался, и взятки давать пробовал – не велено и всё тут! А попасть мне на него, на небоскрёб тот,во как надо было. Для проведения творческого эксперимента в полевых условиях. Идея была следующая: залезть на один из самых высоких городских небоскрёбов ещё затемно, дождаться на крыше наступления первых рассветных сумерек и начать ронять с него,- с небоскрёба, тобишь,- на город разноцветные газовые платочки. И смотреть: что будет? Такого, ведь, явно, пока ещё никто не делал, точно знаю. Значит, и последствия непредсказуемы. Не менее самих последствий, интересовала меня и визуально- эстетическая сторона предмета. Представьте себе:в бледно- сиреневом предрассветном мареве, кое-где чуть подёрнутом лиловым и розовым,- на город слетают,паря,десятки и сотни разноцветных газовых платочков.Всех мыслимых оттенков и степеней яркости, они, почти невесомые, трепещут в предутреннем бризе, пронизываются не-до-лучами невзошедшего ещё светила и пред-преломляют их, ещё нерождённых... Пиршество для гурмана! *** И вот я стою на крыше, в сумраке, готовящемся стать. Не спрашивайте меня, как мне это удалось, всё равно не скажу. По часам – ровно 17 минут до восхода – самое время. Город простирался подо мною во всей своей чужеродной многоликости. Как некий ископаемый бронтозавр, горбатился он гранями и уступами, щерился антеннами и тарелками, столбами и проводами... трещины улиц прорубали прихотливые ущелья в его каменно-бетонном панцире и кое- где, в глубине, можно было различить подсвеченные кислым светом фонарей внутренности: там – мерцающую витрину, там – пульсирующее светофорами сочленение... Всё это тлело на малом дыхании, в сложном ритме неорганической жизни. Город спал. Спал и видел... 242
Я стоял на крыше, смотрел на город и прижимал к груди первый ворох невесомых самоцветов. Они слабо шевелились и попыхивали, с замираньем ожидая небывалого: полёта.Я подбросил их вверх и, подхваченные лёгким дуновеньем, они расправили нежные крылья и разлетелись. И малая частица меня самого полетела с каждым из них. *** Я видел... Бутоны пустующих улиц теплели, наливались округлостью и распускались, повинуясь мановенью платков.Соцветья фонарей покрывались таинственным флером и впервые стали переговариваться между собою стихами. На узком карнизе старинного здания стояли две статуи – Он и Она. Глядя друг на друга, они подпирали балкон. Он любил её уже многие десятки лет, но неотрывно глядя ей прямо в глаза, - немел, не осмеливаясь объясниться. Платок – серебристо-сиреневый, искрящийся,- нежно лёг ей на голову и покрыл чело мягкой вуалью. И тогда он, ждавший чего-то подобного долгие годы,- непослушными устами, сбивчиво и взволнованно заговорил о сокровенном.И даже под вуалью было заметно,как затрепетали её ресницы... Я видел... Водитель фургона, развозящего хлеб, вышел, пересёк улицу и аккуратно отцепил ярко-малиновый платок, повисший на ветке акации. Он бережно сложил его вчетверо и засунул в карман ковбойки. Его мечтательная улыбка поведала мне обо всём... В одном из двориков южных окраин протянулись бельевые верёвки. Между огромным белым полотнищем пододеяльника и детскими штанишками был просвет, как раз достаточный для того, чтобы в нём уместился газовый платочек светло- 243
кофейного цвета. Ансамбль был завершён,гармония достигнута. Безошибочно ощутив это,зашёлся трелью певчий дрозд. Трель разбудила бабушку. Она встала легко и радостно, удивляясь и не доверяя ещё этой лёгкости: уж который год её не было. Она и ведать не ведала,что дворик её обрёл гармонию. И,что вместе с ней на него снизошла благодать... Я видел... Перламутровый платок, переливаясь всеми оттенками, мягко спланировал как раз около витрины магазина одежды. И даже достигнув земли, он ещё колыхался, играя бликами. Соблазн был неотразим. Мишель скосила глаза в одну сторону,в другую,удостоверилась, что кругом – ни души, и одним движением, гибко изогнувшись, протянула руку, подхватила платок и втянула его внутрь,не повредив витринного стекла, так,как только и умеют это делать манекены. Неуловимо по- женски она стянула свой серебристый парик в тяжёлый узел на затылке, обвила его платком и замерла в своей излюбленной позе.Лишь часто вздымающаяся грудь выдавала её восхищение собственной храбростью. В витрине магазина напротив всё это видел Жан-Пьер. И, хоть свойственное ему выражение невозмутимого лоска не оставляло его ни на миг, ситуацию он оценил мгновенно. Измерив взглядом расстояние до ближайшего платка – шикарного, цвета глубокого кармина, улёгшегося примёхонько на скрещенные на животе руки пьяного клошара, блаженно посапывающего на скамейке, - молниеносно проделал расстояние в семь шагов, отделявших витрину от скамейки, схватил платок, не забыв при этом бросить пьянчужке: \"Пардон,приятель, но это не для тебя\", - и столь же мгновенно оказался на своём месте. Даже если бы кто-то и увидел всё это, - он бы сам себе божился, что ему померещилось. Но этого не видел никто. Жан-Пьер отдышался, сдул несуществующую пылинку, и лишь тогда обратил свой взор на Мари-Клэр. Она сидела в полу- обороте к нему и неотрывно глядела на улицу. Она видела всё и даже сумела правильно это расценить. Отношения между ними были... сложные. Мари-Клэр никак не выказала своего волнения. Жан-Пьер подошёл к ней сзади, спокойно и неспешно, никого не таясь, сложил платок надлежащим 244
образом и торжественно повязал его на безукоризненно гладкую шею Мари-Клэр. При этом он низко склонился над ней – то ли для того, чтобы вдохнуть запах её изысканных духов, то ли, что б окутать её своими. \"Мерси,милый,- сказала, наконец, Мари-Клэр, не меняя позы. - Это было... красиво.\" И Жан-Пьер понял, что подразумевается отнюдь не только красота платка... Я видел... Платок цвета насыщенной бирюзы безошибочно уловил свой путь к марине. Там толпился, покачиваясь, целый лес мачт и серебряный перезвон тросов по реллингу был тем языком, на котором яхты во всём мире переговариваются друг с другом в портах. Платок задел за мачту одной из них и, повинуясь причудам бриза, затейливо оплёлся вокруг звенящего линя. Бирюзовая мягкость платка слилась с серебряным перезвоном окрест и под плеск воды – бирюзовый и серебняный одновременно, - стекла по мачте, проникла под палубный настил, достигла каюты. В каюте спал моряк. Он пришёл с севера. Его парусник не был ни самым большим, ни самым дорогим из своих соседей, но не было никого, кто бы больше его любил море. Моряк лежал на спине, заложив руки за голову и грезил о счастьи, единственном возможном для себя счастьи: счастии соли и ветра, шквала и свиста, скрипа снастей и криков чаек, зелени воды и золота солнца на ней – счастии вечных скитаний, счастии глаз, не устающих смотреть в даль... На самом-то деле, моряк уже проснулся, но оставался лежать неподвижно, боясь нарушить блаженство полноты бытия: плеск воды, перезвон снастей, поскрипывание досок над головой. \"Ох, - сказал моряк про себя,- что может быть лучше?! Однако, и вставать пора!\" Он натянул свитер и вышел на палубу. Одним привычным взглядом окинул он своё судёнышко и тут же заметил бирюзовый мазок на верхушке мачты. Несколько секунд он стоял неподвижно, усваивая чудо. Затем, всё поняв правильно, бросил долгий взгляд на выход из гавани, туда, где напоённая рассветом, ждала его Большая Вода.\"Нет, - сказал он вслух, - хватит с нас портов, належались. В море, в море!\" Он улыбнулся в рыжую бороду и крикнул несуществующей команде: \"Отдать швартовы, бездельники и лежебоки! В море!\" Затем ещё раз взглянул на 245
мачту, улыбнулся шире и прокричал во всю силу лёгких, громовым голосом на всю гавань: \"В бирюзу!\" Он был угольно-чёрный и такой крохотный, что с трудом замечал самого себя. Он жил вместе с мамой, Пантой, под кустами в скверике и звали его Мун. Платок мышиного цвета плавно опустился на траву прямо перед его носом.И хотя Мун спал, а платок спланировал совершенно бесшумно,- этого хватило, чтобы проснуться. Так он и сделал, открыл глаза – одновременно зевнув,- и уставился на что-то мышиное перед ним.Мун ещё не привык доверять своим глазам, собственно, он ещё ни к чему не привык ,включая и сами глаза.Глаза тоже ещё не привыкли к Муну и поэтому не определились с цветом и были бусые. \"Ньяу-маа\",- позвал Мун тихонько, что б дать знать: я проснулся ,и зевнул, и увидел что-то. \"Ньяу - маа\" – мамы не было. Мун огляделся – никого. На всякий случай, вякнув ещё разок, он лёг на животик и повёл носиком в сторону Серого. Запах был,но незнакомый и, вроде бы, неопасный. По всем правилам охотничьего искусства, Мун стал подбираться к Непонятному. Достигнув расстояния полу- прыжка,он подобрался, собрал все силы, мускулы и волю в один пушистый комок бесстрашия,- как тому учила его маа,- и прыгнул, растопырив все четыре лапы в воздухе, выпростав коготки и распушив хвостик. Плям! Он шлёпнулся прямо в центр Серого-Чего-То, ощутив сквозь него пружинистость травы. Все его шестнадцать коготков вцепились в невесомое Нечто,лапки разъехались в разные стороны, а носик пропахал бороздку в Сером. Он коротко вякнул и попытался встать. Не тут-то было.Каждая его лапка потянула за собой часть непонятного и ,хоть веса не было никакого, этого хватило, чтобы Мун опять рухнул, на сей раз перекатившись на спину. Что-То потянулось за ним и накрыло его с головой. 246
Он попытался перевернуться на лапки и вырваться, но стало только хуже: он запутался в Сером полностью. \"Оно меня перехитрило, - понял Мун, - сейчас Оно меня съест!\" Тут он испугался по-настоящему. \"Ньяу-ау-аа! – издал он пронзительный мявк, полный испуга и страха и призыва на помощь. Барахтаясь в Сером, он стал похож на кокон , куколку, из которой всеми силами пытается выпростаться невиданная досель бабочка. \"Ньяу-ау-ау-ау-ааа!!!\" – неслось из кокона, и все мамы в городе проснулись и проверили, всё ли в порядке с их отпрысками. \"Ньяу-ау-а\" – жалобно и пронзительно одновременно. Плач нёсся над городом. Над шоссе и мостами, парками и стадионами, жилыми кварталами и пустырями, небоскрёбами и лачугами...Несся, звеня в стёклах, отражаясь многократным эхом в подземных тоннелях, гудя в проводах...Ему отзывались петухи и вороны, собаки и ослы, клаксоны автомобилей на парковках и корабельные колокола.... Город проснулся. Всё это время, мама Панта сидела в трёх метрах от своего чада и усмехалась в усы, от потехи и гордости одновременно: ну, кто же ещё кроме её сыночка смог бы так чудно вляпаться, показать всему свету силу своих лёгких, а заодно – разбудить этот неблагодарный город... *** Говорят, изменился я сразу и вдруг. Резко сократил круг знакомых, оборвав бесчисленные пустые связи, ушёл с ненавистной работы, сменил автотранспорт на велосипед, кофе – на чай... и завёл кота. Чёрного. Все говорили, что я изменился. Но никто не знал: почему. 9.I.04. 247
Сюр Гном Фото: Марк Корнилов Авторские страницы: http://feano.yorik.su/ezop/21135.html Сказки Мудрецов https://proza.ru/avtor/surgnom Проза.Ру http:// stihi.ru/avthor/surgnom Стихи.Ру 248
Search
Read the Text Version
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- 138
- 139
- 140
- 141
- 142
- 143
- 144
- 145
- 146
- 147
- 148
- 149
- 150
- 151
- 152
- 153
- 154
- 155
- 156
- 157
- 158
- 159
- 160
- 161
- 162
- 163
- 164
- 165
- 166
- 167
- 168
- 169
- 170
- 171
- 172
- 173
- 174
- 175
- 176
- 177
- 178
- 179
- 180
- 181
- 182
- 183
- 184
- 185
- 186
- 187
- 188
- 189
- 190
- 191
- 192
- 193
- 194
- 195
- 196
- 197
- 198
- 199
- 200
- 201
- 202
- 203
- 204
- 205
- 206
- 207
- 208
- 209
- 210
- 211
- 212
- 213
- 214
- 215
- 216
- 217
- 218
- 219
- 220
- 221
- 222
- 223
- 224
- 225
- 226
- 227
- 228
- 229
- 230
- 231
- 232
- 233
- 234
- 235
- 236
- 237
- 238
- 239
- 240
- 241
- 242
- 243
- 244
- 245
- 246
- 247
- 248