однако же за долгие годы своего неутомимого верченья он, открытый всем ветрам, ливням и снегопадам, не сумел уберечься от вездесущей ржавчины. А проржавев, петушок наш обрёл голос, да не простой, и даже не пронзительно петушиный, но такой, от которого шарахались, как очумелые все вороны в округе, справедливо полагая, что кем бы сия диковинная птица не была – добра от неё не жди. Иными словами, наш флюгер стал скрежетать, визжать и ухать на самый безбожный манер. Издаваемые им рулады видоизменялись и варьировались от силы и направления ветра, количества и формы осадков и, казалось бы, даже от времени суток и дней недели. Так, к примеру, всё больше горожан приходило к мысли, что в петушке не иначе, как поселилась нечистая сила, ибо как иначе можно было объяснить тот факт, что при первых же тактах церковного органа, открывающих воскресную службу (а церковь наша стоит прямёхонько против ратуши), божественные звуки осквернялись столь ужасающим лязгом, столь богопротивным пуканьем и загробным воем, что добрый наш пастор, стоя у кафедры и не успев произнести ещё и пол-слова, краснел до корней волос и впадал в столь сильное смущение, что первая фраза его проповеди состояла, казалось, из одного непрекращающегося заиканья, что повергало его паству в глубочайшее смятенье чувств и грозило поколебать сами устои веры. Решено было устранить сие богопротивное непотребство и немедля, пусть даже ценой изничтожения самого символа городской гордости. Слышались откровенные угрозы свернуть шею железному охальнику. Однако же, дело было к зиме, стояла поздняя, до нельзя дождливая и туманная осень, шпиль ратуши с дерзкой птицей терялся в низких иссиня-лиловых тучах и казалось, что именно он, бесовской петух, вспарывает им брюхо кованым когтем (клювом? гребнем? хрипом?), и они, вспоротые, истекают на город потоком чёрной слизи, лютуют в неистовстве, норовят сгубить его в праведном отмщеньи... При таком положении дел исправление \"неладности\" сулило вылится в настоящую карательную экспедицию, сложную и опасную. Добровольцев в неё, как-то, не наблюдалось. А петушок, меж тем, потерял, казалось, последние крупицы стыда и разума и перешёл уже к и вовсе уж непозволительным грубостям, в его голосовых 151
испражнениях стали чётко угадываться смысл и извращённая логика, а иные добрые горожане клятвенно утверждали, что самолично слышали, как дьявольская птица речитативом выхаркивала слова чёрной мессы, кои есть ни что иное, как тексты наших святых молитв, только прочитанные с зада наперёд. Дошло до того, что матери стали затыкать уши воском малым детям, выпуская их на улицу, да люди и вообще стали избегать прогулок вблизи проклятого места, а ведь то был самый что ни на есть центр нашего городка, где сосредоточились большинство лавок, магазинов и мест всеобщего пользования. Стали страдать торговля и делопроизводство, даже сами дабрососедские отношения, т.к. люди перестали почти что выходить из дому, за исключением справления наинасущнейших надобностей, а всё от того лишь, что б не оказаться в опасной близости к сатанинскому искусу. Атмосфера в умах и душах всё более приближалась к состоянию массовой истерии. Что-то делать было необходимо, но это \"что-то\" не делал никто. И вот, в одно поистине прекрасное утро, на зависть ясное и безоблачное после жуткой ночной грозы, достопочтенные граждане славного города Z. Проснулись в девственную, райскую, неземную... тишину. Флюгер весело вертелся, исправно указывая стремленье ветра, не издавая при этом ни звука. Петушок потерял голос, обретя разум. Самым чудесным образом бес был изгнан и ни у кого не возникло сомнений, что ответственна за то не иначе, как сама святая сила, что горячие молитвы и праведность горожан отвели от них неминуемую погибель, и не одна свеча полновесного воска возжена была во славу избавленья, а воскресная проповедь нашего пастора, - проповедь, так и брызжевшая красноречием и пылкостью, - призывала нас и далее с ещё пущим рвением ревностно следовать путями духа и укрепляться в вере. А я... я в то самое время метался в горячке, схватив сильнейшую простуду, лишь чудом (вот ведь, где оно, настоящее чудо-то!) не обернувшуюся полноценной пневмонией. И это несмотря на три пары нижнего белья, три шерстяных кофты, камзол, сюртук, шинель и промасляный дождевик поверх всего; помимо двух пар вязаных перчаток, 152
трёх шарфов, меховой лисьей шапки и огромных непромокаемых сапог их воловьей кожи, в которые (ещё одно чудо!) мне удалось таки обуть свои подагрические ноги, а потом (что уж вовсе превышает всяческие чудеса) разуть их с себя. Да, милейшие, простуда! Попробовали бы вы сами битые сорок семь минут к ряду, зависнув в ледяном воздухе ночной грозы, швыряемые из стороны в сторону порывами шквального ливня, грозимые ежеминутно быть поражёнными молнией, на высоте городской колокольни, то бишь, флюгера, венчающего шпиль ратуши, трепеща несуществующими крылами, подобно полоумному мотыльку,... заботливо и кропотливо, вновь и вновь смазывать ось, пазы а насадку нашего блудного петушка отборным конопляным маслом, коего одного ушёл, почитай, галлон... \"Позвольте, позвольте, - скажете вы, - да почему же привели вы сей столь поразительный и во всём занимательный пример, как характеристику использования вами чудесных ваших способностей во благо себе? Ведь тут на лицо, как раз таки самоотверженное служение общему благу, городу, так сказать, orbi et urbi, вы выказали себя, как истинный защитник нравственности и пошатнувшейся было веры, вы и были тем праведником, воплотившим в себе молитвы и устремления ближних! А сами-то получили от того лишь опаснейший телесный недуг, какое же тут личное благо?!\" А вот и нет, отвечу я вам, вот и нет! Не скажу, что до тягот дорогих моих сограждан не было мне уж вовсе никакого дела, я конечно же, им сочувствовал ( в меру своей шутливой снисходительности), однако отнюдь не это явилось той побудительной причиной, коя подвигла меня в конце концов на столь отчаянное сумасбродство, отнюдь. Истинный повод моего тайного и никем не замеченного \"геройства\" коренился в том, что вокальные упражнения нашего петушка, не имея, разумеется, ничего общего с чёрной, пегой или серо-буро-малиновой мессой, отличались, тем не менее, просто немыслимой, непередаваемой какафонией. А я, ваш покорнейший слуга, как раз теми днями весь поглощён был сочинением одной весьма и весьма утончённой пьески, а точнее, фуги для клавиолы со скрипкой и свирелью, такое, знаете ли, не совсем стандартное 153
сочетание, но таящее в себе поистине пленительные колоратурные возможности... А тут – петушок! Нет же, поверьте, к самопожертвованию во благо общества поступок мой не не имел ни малейшего касательства. И всё же, позволю себе посвятить вас в один ма-а- аленький секрет: столь основательно промок и застудился я вовсе не из-за сколь угодно продолжительной и трудоёмкой смазки механизмов флюгера, коя сама по себе никак не могла взять сорок семь минут чистого времени. Когда-нибудь, через добрый десяток лет, а то и более, когда меня давно уж не станет на этом свете, некий отважный мастер – черепичник иль плотник, жестянщик иль чугунных дел мастер, вскарабкается на самый шпиль ратуши по какой-то своей надобности. Сколь же велико будет его изумление, (искренне смею надеяться, что велико оно, всё же будет не настолько, что повергнет его оземь, вот уж что никак не входило в мои намерения), когда взор его пытливо обращённый к предмету городской гордости, успевшему обрасти к тому времени целым сонмом легенд и преданий, - откроет ему, что у бравого петушка, помимо всех прочих обязательных атрибутов, наличествуют два небольших ( и полностью неразличимых с земли), но налитых, я бы даже сказал, ядрёных яичка, как то и подобает воплощению чести и достоинства всякого, кто мнит себя не просто олицетворением символа славного города,но ещё и принадлежащему к мужескому полу. И что яички эти, на поверку, окажутся из чистого золота ( на них ушёл почти что весь запас милых моему сердцу безделиц, копимых мною ещё со студенческих времён). Не самый плохой подарок городу от анонимного почитателя, вы не находите? ................................................................................................. ............................................... Я сижу на парковой скамейке и тени былого шелестят фалдами моего сюртука, словно сухие крылья. Палка, моя верная буковая палка, упираясь точнёхонько в точку 154
произростанья, утверждает чудесное, и я, третий полюс, служу ему осью и стержнем. Ветер спелой осени, озорной и пьянящий, весь увитый золотой синевой, безошибочно чует нездешнее и давай кружить головы опавшей листве, вовлекая всё новые сонмища цветных пятен в шальной перепляс. И вот уже ось завертелась в ритме круженья, сама задавая ему ритм. Я сижу на всё убыстряющейся скамье и вижу, как очумелые от восторга и сини листья взвиваются ввысь ликующими стаями, преображаются в стаи птичьи и те, ополоумев вконец, взбивают пенную голубизну и раскачивают небеса, словно гиганскую люльку. Всё мирозданье приходит в неистовое коловращенье и я, крепко ухватившись обеими руками за ось, вижу, что ноги мои, оказывается, давно пустились в пляс, в неутомимую сарабанду моей юности. Но вот, сквозь шелест листопада и посвист стай, слышится мне чётко произнесенная фраза. Она звучит на языке ветра, точнее, на северо-осеннем его диалекте: - Вам дозволяется струиться в заподнебесье сюртука! И я понимаю, что именно её-то я и ждал, ждал, сам того не осознавая, всю свою жизнь, с того самого момента, когда пятилетним мальчиком с муравьём на ладони стоял пред феей ручья, когда плясал сарабанды и менуэты, отращивал косички и пудрил парики, преобретал влияние в обществе и кредит в банке, утопал в волнах любви и пучинах отчаянья, вёл умные речи и предавался ночным полётам, - всегда и везде ждал я её... - Вам дозволяетя струиться в заподнебесье сюртука! Не мешкая, я распахиваю его, мой добрый сюртук, и атласная его подкладка оборачивается глубокой ясной лазурью; по ней плывут облака, вьются птичьи стаи и сонмы кружащихся листьев объемлют меня всего. Я простираю руки и отдаю себя во власть безбрежью. Я парю, беззвучно падая ввысь, истончаясь, растворяясь в неохватной синеве. 155
\"Вот ведь, чудно, - успевает промелькнуть у меня мысль, - заподнебесье-то, оказывается, всегда было при мне, всю жизнь, только вот, носил я его наизнанку...\" И это было последнее, что я подумал прежде, чем стать всем. на Рождество 24.XII.04. в ночь Светотень Dаоская повесть о двух братьях Каменное поле тонет в тумане. Были б мы птицей – увидели б: далеко друг от друга, в разных его концах, - два человека. Медленно бредут они в тумане, глядятся себе под ноги, останавливаются в задумчивости, словно прислушиваясь... Время от времени, то один из них, то другой склоняется над камнем, поглаживает его ласково, переворачивает на другой бок. Чуть постояв, он вновь вслушивается в окружающее, удовлетворённо кивает головой, идёт дальше... Туман столь плотный, а люди столь поглощены своим делом, что не замечают друг друга вплоть до того момента, когда оба они сходятся в центре поля, перед одним и тем же особенно крупным камнем. Они застывают и рассматривают друг друга. Они совсем разные. Один – плотный и коренастый крепыш, черноволосый и меднокожий. Голова его покрыта платком цвета красного мёда. Он излучает тепло. Другой – высокий и тонкий, узкое длинное лицо, быстрый взгляд, неуловимость в жестах. Его длинные волосы мерцают серебром и собраны в хвост на затылке платком цвета лунного света. Он излучает прохладу. Двое рассматривают друг друга, долго, словно вчитываясь в картинку другого, словно врисовываясь в пейзаж, открывающийся из окна каждого... 156
Наконец, один из них говорит: - Я переворачиваю в этом мире камни, дабы впускать в него свет. Свет копится под камнями и переворачивая их, я высвобождаю его в мир. В нём больше тьмы, чем света, и прибавляя в него свет, я вершу гармонию, ибо привношу равновесие. - Я делаю то же самое, - отвечает ему другой, - но ты ошибаешься: в этом мире преобладает свет. А под камнями накапливается тьма. Вот я и высвобождаю её из-под них, привнося в мир. Я забочусь о сохранении равновесия и тем самым, творю гармонию. - О, нет, это ты ошибаешься, поверь мне, - отвечает ему первый, - мой отец, мудрый И-ван-Дао, ещё в младенчестве пел мне колыбельную песню, где... - Как ты сказал? – прерывает его второй, - И-ван-Дао?! Твоего отца звали И-ван-Дао?! Но, ведь, именно так звали и моего отца! - И-ван-Инь?! Брат мой! – восклицает меднокожий обладатель медового платка. - Брат мой, И-ван-Ян! – вскрикивает среброволосый и оба, в необъяснимом порыве, нараспев читают загадочные стихи, каждый – свои. И поёт И-ван-Инь: \"Свет не сочится под лежачий камень, А, стало быть, там обитает тьма.\" И вторит ему И-ван-Ян: \"Тьма не сочится под лежачий камень, А, стало быть, там обитает свет.\" Вот, один из них снимает с шеи кожаный мешочек и достаёт из него золотой слиток. Другой делает то же самое. Они прикладывают кусочки золота друг к другу и те соединяются, вожделенно и нераздельно, словно только того и ждали. 157
Братья падают в объятья и ореол лунного света сливается с тёпло-полуденным. *** И-ван-Дао был человек простой, неучёный, но чуткий и восприимчивый к любым проявленьям красоты и гармонии. Или к их отсутствию. Он не был посвящён в премудрости науки фэн-шуй,но как-то естесственно, само собой, что бы он ни делал: плёл ли цыновки, возводил изгородь или просто ставил чашку на пол, - всё у него получалось красиво и гармонично, правильно, всё занимало своё,единственно верное место. Частенько склонялся он над спаренной кроваткой малюток и пел колыбельную, каждому – свою. \"Тьма не сочится под лежачий камень... там обитает свет... там обитает тьма... свет не сочится...\" .... Бесконечным переливчатым речитативом сплетались над ними таинственные непонятные слова и запечатлевались в детском сознании на всю жизнь... - Надобно помочь ноченьке спуститься, - говаривал он, когда предвечерние сумерки медленно, словно на ощупь, окутывали всё вокруг, - Пойду-ка я, переверну камушек, пускай впустит он частичку тьмы, что под ним в мир. Кто знает, быть может, именно её-то и не достаёт ноченьке, чтоб сойти на землю, да укутать её покрывальцем. Он выходил в поле, что близ дома, оглядывал его и останавливался на каком-нибудь камне, всегда – другом, но правильном, точно соответствующем своей формой, величиной и положением в пространстве именно этому вечеру, со своей фазой луны и направлением ветра, влажностью и светом, звуками и ароматами. - Ну-ка, - говорил он, склоняясь над камнем и любовно поглаживая его шершавую поверхность, - ну-ка, подставляйся другим бочком под мир, что вокруг. Не вечно же тебе копить под собой темень. Небось, поднабралось её предостаточно! Пора и отдавать, иначе – как же накопишь вновь? Он приподнимал камень и тот, - в зависимости от того, было 158
ли дело в период дождей или засухи, стужи иль зноя, - переворачивался нехотя на другой бок, обнажая тот, на котором лежал, как на брюшке. Камни никогда не любили переворачиваться, расставаться с тем, что копили под собой, и приходилось прилагать немалые усилия дабы перевернуть даже, казалось бы, совсем небольшой и не тяжёлый камень. В период дождей, когда земля разбухала, пропитавшись влагой, камни норовили погрузиться в неё чуть ли не по самые уши: греться и блаженствовать в мягкой и тёплой её постели. Они высвобождались неохотно, с сочным причмокиваньем и под ними обнаруживалась частенько всякая поддонная живность:червячки и личинки, улитки и мокрицы, сороконожки и гусеницы и всякие, совсем уж крошечные букашки. Летом, когда иссушенная зноем, потрескавшаяся земля становилась твёрдой, как... камень, - камни срастались с ней, как с себе подобной и выковырять какой либо из них бывало ещё тяжелее, чем зимой. Но И-ван-Дао не скупился на усилия и не успокаивался, пока обозначенный им камень не пробуждался от спячки, не показыл миру свой потаённый бок, высвобождая всё, накопленное им за долгое время , прошедшее со дня последнего своего переворота. Камней были многие и многие сотни, нет, тысячи, но И-ван- Дао знал каждый из них и твёрдо помнил, когда переворачивал тот или другой. Строго установленной очерёдности переворотов не было, частота их могла меняться, т.к. зависела от очень и очень многих причин в этом беспрестанно меняющемся мире, который, однако же, вовсе не менялся, а лишь бесконечно тёк, перетекая... Паводки и затмения, грозы и нашествия саранчи, горные обвалы и оползни, суховеи и снегопады, появленье тли или поздний отлёт журавлей, - всё подсказывало И-ван-Дао: в какой именно рисунок сложился тот крохотный уголок мира, который простирался вокруг него и какой именно камень и на какой бок следует перевернуть, дабы гармония была бы достигнута, дабы он, камушек, перевернувшись, точно вложился бы в непогрешимую мозаику целого. Поутру,вставши ещё затемно, И-ван-Дао вглядывался в предрассветные сумерки, словно пытаясь прощупать степень 159
их спелости и готовности разродиться светом, и бормотал в лукавом раздумье себе под нос: - Тяжко утречку пробиться-то в день, ноченька не пускает. Надо бы подсобить ей маленько, ну, самую что-ни-на-есть малость... Вот перевернём-ка мы сейчас камушек, высвободит он из-под себя чуток свету, что скопил под брюшком, - глядишь и поможем зорьке взойти-то... Он выходил на поле и всё повторялось вновь... В его доме не было ни буддийских танок, ни каких бы то ни было иных культовых атрибутов. Он не возжигал курильных палочек и благовоний, не возлагал подношений на жертвенный алтарь, не отмечал День Предков... В дальних походах через горные перевалы не повязывал он цветных ленточек на священные древа и не мазал благородным маслом Скалу-Владычицу, дабы ублажить духов ущелий и ветров, стремнин и туманов... Нет, он только и знал, что переворачивать камни с боку на бок, то высвобождая свет, то выпуская тьму... Но делал это, точно угадывая меру и форму, время и место. Этим одним и поддерживал он гармонию в себе и вкруг себя, и, надо сказать, совсем небезуспешно, ибо в доме его царили спокойствие, достаток и тихая радость. И-ван-Дао предпочитал жить один, не обременяя себя постоянным женским присутствием. Сам вёл он своё нехитрое хозяйство: крохотный огородик,две сотки риса, несколько плодовых деревьев. Живность он не держал: мяса не ел вовсе, яйца предпочитал находить в лесах и полях, а молоко пробовал изредка, по ярмарочным дням в больших деревнях. И-ван-Дао любил путешествовать и когда выдавалась малейшая на то возможность – покидал уединённый дом под склоном горы и пускался в путь. Иногда – в совсем близкие, но укромные и одному ему ведомые уголки, будь то речная затока, выброс яшмовой жилы на поверхность, тайная пещера, бамбуковые заросли, - он достигал желаемой цели и предавался созерцанию, всеми порами впитывая в себя гармонию окружающего, внимая ей... Бывало, после долгого 160
вслушивания, он, как настройщик чуткого музыкального инструмента, ощущал еле слышимый сбой, определял его источник, медленно поворачиваясь по кругу и... переворачивал камень. Затем вслушивался вновь и блаженная улыбка расплывалась по его лицу, он ложился на спину, закидывал руки за голову и умиротворённо замирал, отдаваясь весь на сей раз непогрешимой, восстановленной им гармонии. Иногда же, - если то позволяли время, дела и погода, - И-ван- Дао отправлялся в куда более дальние походы. Жажда новых мест и пейзажей, новых сочетаний прекрасного, непознанных узоров, - жила в нём не иссякая и толкала во всё новые края. Собиратель песен кочует из деревни в деревню в поисках чего-то ещё неуслышанного. Коллекционеры старинных тканей или фарфора, чернильниц или светильников, - готовы идти неделями, претерпевая все тяготы пути, дабы лишь краем глаза узреть желаемое... И-ван-Дао также был собирателем. Собирателем гармоний. Гармонии бывают разными: одна – широкая, как радуга, охватывает весь бескрайний горизонт степи или пустыни, горных отрогов или полей и каждая частичка этой картины, каждый штрих и мазок, палитра цветов и соотношение форм и рисунков, - всё говорит в ней о законченности и красоте, согласованности и взаимодополняемости... Другая может быть размером с ладонь и лежать прямо под ногами (ещё бы чуть – и наступил бы на неё ненароком!), но и в ней, как и в той, необъятной, всё доведено до завершённости и идеала: расположение камушков или гальки, хвойных иголок или цветочных лепестков, веточек и былинок или самих комьев земли, - поражает вдруг взор неизъяснимой красотой. В такой момент И-ван-Дао замирал на месте, приглядывался- вслушивался на миг, словно проверяя сам себя и... улыбался... счастливо и чуть застенчиво, словно он, недостойный, сподобился случайной и не по заслугам дарованной ему благодати... Он знал, что гармонии быстротечны и преходящи, что изменись хоть чуть освещение или порыв ветра, птичий посвист иль аромат полевых цветов, - и картина нарушится. 161
Быть может, гармония не исчезнет, а лишь видоизменится, повернётся иной гранью,сверкнёт по новому. Тем не менее, И-ван-Дао никогда не забывал мест, где посетило его однажды чудное виденье и, проходя неделями иль месяцами позже по той же тропе, он всегда останавливался и проверял: здесь ли она ещё, та гармония, сохранилась ли? А если изменилась – то как? Иные гармонии были стойкими, почти неизменными, ибо слагались из самих скал и деревьев, ручьёв и водопадов. И- ван-Дао знал, что приди он в разгар весны, в месяц Красного Журавля в ущелье Всех Духов, - и он вновь обретёт её. Стоит только подняться по ущелью вверх, до второго порога, свернуть по тропе вправо, дойти до двойной сосны, потом до Лысого утёса и... вот она, гармония. Скалы замерли в полной сочетаемости форм и расположений; цветущие мхи покрыли их гениальным в своей законченности узором, где расцветки и переливы тонов удивительно соответствовали самим камням, цвету неба, звукам ручья глубоко под ними, шуму ветра в ветвях... Да, за таким стоило карабкаться весь день по крутым склонам... Так, странствуя и открывая для себя красоту мира, И-ван-Дао и повстречал будущих матерей своих сыновей. Они жили по разные стороны горного хребта, в совсем разных провинциях и никогда не видели друг друга. Ту, что впоследствии родила ему И-ван-Яна, он встретил на исходе заката, в вечерние сумерки. Её дом, терявшийся в самой гуще чертополосых полей, был уже весь окутан длинными тенями, но светился изнутри непередаваемо притягивающим светом: светом домашнего очага, уюта и тёплого полдня. А всё потому, что хозяйка его просто вошла во внутрь, сама настоенная на лете и свете... Плотная и загорелая,она жила на равнине, открытой всем лучам и небесам. С самым восходом вставала она и была бойкой и деятельной весь день, до заката, когда силы внезапно покидали её, словно тени гасили не только свет, но и её самое. Однако же, странное дело, она умела накапливать в себе свет в течение дня, а вечером, с приходом сумерек и теней, - отдавать его, источая наружу. Тем самым она не только экономила на светильниках и топливе, освещая и 162
обогревая дом, но и наполняла его чудным медовым светом, настоенном на долгом полдне. ......И-ван-Дао постучался, попросил воды и крова, вошёл... и был до глубины души тронут гармонией жилища и его обитательницы. Ему показалось, что он повстречал фею, удивительную небесную деву, всю лучащуюся мягким, спелым светом цветов и мёда, что пронизал всё ... И-ван-Дао остался на ночлег, а потом и ещё на несколько нескончаемо длинных дней. Настоящее имя девушки так и осталось неведомым ему, т.к. сама себя она не называла никак, а он сразу же окрестил её Медовой Бабочкой или просто Медью. Медь порхала по дому и саду, расточая ароматы цветов, трав и настоенного на них мёда, сея неяркий, удивительно тихий свет, словно была малым солцем... Истома и нега наполняли всё вокруг и И-ван-Дао, - прекрасно сознавая, что околдован, - был, всё же, не в силах противостоять этим сладким чарам, да и не особо-то того и хотел... Ключ к сердцу и душе его пролегал через Красоту и Гармонию, а Медовая Бабочка владела обеими в совершенстве. И И-ван-Дао открылся, им навстречу, впуская в себя, как зачарованный цветок, что десятилетиями пребывал в терпеливом ожидании этого мига. А раскрывшись, осознал: насколько же, на самом деле, истосковался он по женскому телу и ласке, да и просто по человеческому теплу. Так впервые в жизни его посетила любовь. И-ван-Дао плыл в ней, опьянённый дурманом, и если бы кто-то сказал ему, что всё вокруг него – сон, просто привидевшийся ему, задремавшему в жаркий полдень под сенью бамбука, - поверил бы не усомнившись... Дни напролёт бродил он с Медовой Бабочкой по окрестным полям, поражался неизведанным доселе скопленьям совершенства в природе, резонировал им в такт, жил в счастье... А ночами, когда их общее ложе и всё вокруг сияло переливчатой мягкостью полдня позднего лета, он предавался любви и было это столь же восхитительно и незнакомо, как и 163
открытие мира вокруг, ибо никогда ещё не испытывал И-ван- Дао таких высот паренья, слияния с другим, столь отличным от него, но бесконечно желанным существом, не познавал столь полно глубин и тайников себя самого... Да, именно это познаванье и обретение полноты себя самого, собственной правильности, и очаровывало его больше всего. \"Быть может, в этом и есть настоящая любовь? – спрашивал он сам себя, - В том, чтобы познать и обрести самого себя- настоящего?\" Как и в любом волшебном сне, время исчезло напрочь, И-ван- Дао просто не ощущал его бега и вполне мог бы очнуться годы и годы спустя, но... Прошло всего лишь несколько дней, когда однажды, в час, когда раннее солнце золотило не рассеявшиеся ещё туманы, Медовая Бабочка заботливо собрала котомку И-ван-Дао, вывела его на крылечко и сказала, глядя ему в глаза двумя сияющими солнечными омутами: - Я зачала от тебя, И-ван-Дао. Ты должен идти теперь. Ни о чём не заботься. Всё случилось так, как должно было быть. Я ждала этого, а ты был именно тем... Если родится девочка – я оставлю её себе, если мальчик – отнесу его тебе на воспитанье. Он родится таким, как я и, глядя на него, ты никогда меня не забудешь. Большего я не в силах тебе дать, да и ты не смог бы дать мне больше того, что уже дал. Однако, знай: коли случится у тебя быть ребёнку от другой женщины, то спустя семь лет придётся тебе расстаться с моим и вы навеки потеряете друг друга. Ступай же. Да пребудет с тобой Красота! Несколькими неделями позже И-ван-Дао собрался в поход в горы. В долинах уже вовсю хозяйничала осень и всё менялось, стремительно и неуловимо: гимны цветов возникали, вплетаясь друг в друга, изменились птичьи голоса, дожди дарили ручьям новые русла, ветра – новые запахи... И надо было особенно чутко приглядываться ко всему вокруг, дабы не прозевать скоротечные мозаики. Камни в такое время выворачивались на удивление легко: уже размягчённые первыми дождями, но не погрузившиеся в ещё не разбухшую почву, они, словно и сами понимали всю важность и 164
насущность своих перевёртываний, и делали это охотно и споро, будто помогая И-ван-Дао поддерживать гармонию света и тьмы. Он понимал, что если не выберется в горы сейчас, то очень скоро затяжные дожди, а потом и снегопады сделают такой поход невозможным вовсе, а ведь он так и не видел ещё в этом году красоты осенних гор... Медлить больше было нельзя и он спешно собрался и отправился в путь. Лишь только углубившись в лабиринт ущелий и троп, И-ван- Дао, - в который уж раз, - был застигнут врасплох неописуемой красотой и величием. Не однажды, застывал он, поражённый непогрешимыми видами и вскидывал руки ввысь в немом восхищеньи пред гениальностью Того, Кто поучает горы вздыматься, а хребты виться и ниспадать в соответствии с безукоризненным биением глубинных пульсов, соблюдая все мыслимые пропорции правильности. Его продвижение вверх всё больше замедлялось, всё дольше останавливался он на привалы и ночлеги в непередаваемо прекрасных местах, не в силах пройти мимо, не запечатлев их на сетчатке и в тайниках памяти. Наконец, он достиг верхнего перевала. Дело было на закате. Багровое солнце давно уж скрылось за дальним склоном, а по ущельям, казалось, уж прочно укоренилась ночь. И-ван-Дао пришёл с севера и теперь увидел он, как оттуда же, словно нагоняя его, идёт нескончаемая гряда иссиня-чёрных туч, непроницаемо, единым фронтом опоясывая весь видимый горизонт. \"Гроза, - понял И-ван-Дао. – Надо срочно искать прибежище.\" Он помнил по старой памяти одно место, совсем недалеко отсюда, где узкая глубокая расщелина создавала нечто вроде пещеры, защищавшей от ветра и дождя. И-ван-Дао отыскал её в почти уж полной темноте, кое-как растелил походную цыновку, положил в изголовье котомку и, закутавшись с головой в плащ, попытался заснуть под завывания усиливающегося ветра. В какой-то миг, - далеко заполночь, - ему это, наконец, удалось и он провалился в сон, благо снаружи, вроде бы, наступило затишье. 165
Утром он проснулся от... тишины. Вначале он решил, что просто оглох от рёва стихий, но тут же расслышал шуршание собственного тростникового плаща. Прислушавшись ещё, но так и не различив ни звука, он выпрастался из своего убежища и застыл потрясённый: всё вокруг преобразилось до полной неузнаваемости и было... белым. Снег продолжал падать и сейчас, большими, тихими, влажными хлопьями так, словно то было не осенью, а в самый разгар зимы. \"Горы меня перехитрили\" – подумал И-ван-Дао. \"Они за одну ночь сменили одну красоту на другую. Но как же теперь быть?\" Он прошёл по исчезнувшим следам к тому месту, где вчера застала его гроза и понял, что путь назад отрезан напрочь: северный склон, принявший на себя неистовство бури, покрылся снежными торосами, тропы исчезли, трещины и провалы скрылись под предательски нежным покровом и всё тонуло в густом, вязком тумане. Попытка вернуться по нему домой сулила верную гибель. И-ван-Дао не был экипирован для длительного похода, тем более, зимнего, ведь он вышел из дому в ясный и солнечный день самого начала осени. Он не взял с собой ни тёплых одеял и одежды, ни запаса провизии, ни снегоступов. Выход был один: попытаться спуститься вниз по южному, защищённому от ветров склону в надежде, что тот ещё проходим, добраться до ближайшего жилья, попросить приют. Южане всегда славились своим гостеприимством и, хотя И- ван-Дао уже много лет не бывал в тех местах и знакомых среди тамошних жителей у него не сохранилось, он был уверен, что никто не откажет одинокому путнику в ночлеге и плошке горячего риса... А там, глядишь, и распогодится... Он стал спускаться. Южный склон, действительно, был гораздо меньше затронут ненастьем, за ночь на нём не успел скопиться снег, и скалы, – чёрные и серо-зелёные, - лишь покрылись промозглой изморозью. Здесь тоже всё тонуло в непроглядном тумане и надо было не только выверять какждый свой шаг, но и самым внимательным образом проглядывать путь на несколько шагов вперёд, т.к. сбиться с 166
дороги, угодить в трещину или сорваться в пропасть – было плёвым делом. Южный склон, - или тот участок, по которому спускался И-ван- дао, - оказался куда круче северного (а может, то лишь казалось ему, ибо спускаться всегда страшнее и опаснее), он щерился провалами и острыми зубьями скал и выглядел на редкость дико, являя собою беспорядочное нагромождение утёсов и пропастей, щебневых осыпей и узких проходов, кончавшихся тупиками. \"Вот ведь, - бормотал И-ван-Дао, в очередной раз убеждаясь, что выбранный им путь завёл его в никуда и надо возвращаться к старой развилке, - как, однако, огромна и необъятна гармония, одним взглядом и не охватишь! Только частички её хаотичные зрению открываются... А всю её объять – так то, может, одному лишь орлу дадено\". Минул уж не один час, а он всё спускался. Одежда его давно изодралась в клочья, руки покрылись порезами и ссадинами, заплечная котомка промокла и отяжелела, а конца спуску было не видать. Наоборот, И-ван-Дао казалось, что он уж больше лезет в гору, чем спускается с неё, то ли потому, что путь был столь извилист и запутан, то ли... то ли он и впрямь сбился с него и теперь, теряя последние силы, карабкается неведомо куда? А силы его покидали. И-ван-Дао замерзал. За последние сутки он не ел и не пил ничего горячего, спал кое-как, одежонка его давно уж промокла насквозь, а снег – тяжёлый и липкий – шёл непереставая, постепенно скапливаясь в трещинах, да и туман всё густел , пока не перерос, наконец, в ранние сумерки. И тогда, в сумерках, почудилось ему, что внизу, там, за пеленой тумана, различил он на миг зелень крон и даже, вроде бы, шум ветра в них. \"Дошёл, таки, - подумал И-ван-Дао, - вот, спуститься сейчас с этого, вот, последнего уступа, добраться до деревьев и, какой- никакой, а ночлег тебе обеспечен\"... Он подкрался к краю обрыва, дабы разглядеть получше, но тут щебень, запорошенный позёмкой, поехал-покатился, И-ван- Дао успел лишь взмахнуть закоченевшими руками в попытке 167
ухватиться за почти осязаемый туман, вскрикнул, и полетел в пропасть. Крик его был пронзительным, но коротким и резко оборвался, когда он достиг того, что таилось в темноте. А потом сознание покинуло его и наступили мрак и забвение. *** Первым, что ощутил И-ван-Дао, было тепло, восхитительное, ни с чем не сравнимое упоенье от ровного и мягкого тепла, волнами разливавшегося по телу и наполнявшего его удивительными покоем и негой, каких не испытывал он со времён раннего детства, когда, бывало, в особо холодные зимние ночи забирался он под ворох пёстрых одеял в своём любимом закутке под лестницей, и там, проснувшись по утру, ещё долго нежился в блаженстве и лени, никем не тревожимый и не понукаемый... Тогда, в дестве, он мог подолгу лежать не открывая смеженных век и прислушиваться к звукам вне себя: поскрипыванию балок и половиц, треску поленьев в очаге, свисту ветра, тихим голосам домашних... \"Я замерзаю, - подумал И-ван-Дао, - вот так, видимо, и приходит смерть в снегу – мягкая и неслышная, она обволакивает тебя теплом, погружает в сон и ты воссоединяешься с духами предков. Самое время сейчас и голоса услышать\". И действительно, откуда-то сбоку, издалека, послышалось ему тихое мелодичное пение. Голосок был удивительно нежный и проникновенный. Он ласкал слух, как летний ветерок, как перо райской птицы, и вновь обратил мысленный взор И-ван- Дао в детство. \"Кто бы это мог быть? – недоумевал он, - уж не тётушка ли Сунь? У неё, ведь, тоже был чудесный голос. Она умерла от жёлтой лихорадки, заразившись ею на болотах, когда собирала корешки водяных лилий... Нет, это не она... слишком уж он тонкий и девичий... А, значит это Лю-Шань! Ну конечно же, это она! Моя любимая старшая сестра, что не раз нянчила меня, младенца и пела мне колыбельные... Она утонула, когда ей не исполнилось ещё и тринадцати, утонула в ручье, где и воды-то было по пояс, оступившись на скользком камне... Она 168
всегда боялась воды, словно чуяла... Да, конечно же, это Лю- Шань! Больше всего любила она гулять в саду и петь меж цветов и деревьев.\" - Лю! Лю-Шань, сестричка! – позвал И-ван-Дао, как казалось ему, внятно и зычно, а на самом деле еле слышным шепотом. Но и его оказалось достаточно, чтобы обладательница райского голоса услышала его. Песенка прервалась и И-ван- Дао ощутил на своём лбу едва ощутимое прикосновение, нет, дуновение – то ли от руки, то ли от губ, то ли от душистого дыханья. - Здравствуй, Лю-Шань, - прошептал И-ван-Дао, - вот мы и встретились. Я пришёл в твой сад. Он сумел чуть раздвинуть набухшие веки и различил из-под них дивный, лимонно-сребристый свет, а в центре его, в ореоле мягкого сиянья – размытый силуэт тонкой девичьей фигурки. -Ты всё такая же, Лю-Шань, - сказал И-ван-Дао. – Я успел вырости и возмужать до седины в висках, а ты – всё та же... - Ты грезишь, путник, - прозвучал в ответ переливчатый голос, словно россыпь хрустальных колокольчиков зашлась перезвоном. – не знаю, кто твоя Лю-Шань, но она – не я. Ты упал со скал. Я услышала твой крик и нашла тебя. Ты был без сознания. Я смастерила волокушу и теперь ты в моём жилище, это под самой горой. Ты крепко ударился головой, замёрз и ослаб, всё твоё тело в ушибах, но переломов нет. Тебе нужен покой и сон. Вот, выпей отвара, он из целебных кореньев. А потом – спи. Нам обоим нужен отдых, ведь скоро утро. И-ван-Дао ощутил на своих губах вкус чего-то густого и пряного, сделал несколько больших и жадных глотков... и провалился в сон. Прошло несколько дней и И-ван-Дао был уже в силах прогуливаться по дому, а спустя ещё чуть – и по ближайшим окрестностям. \"Когда я упал со скалы, - говорил он себе, - я, видать, 169
обрушил за собой немало камней, больших и малых, правильных и неправильных, тем самым сильно нарушив равновесие... Надо теперь восстанавливать его, водворять гармонию.\" Он жадно впитывал незнакомые ему пейзажи, изучал соцветья красоты, познавал законы местных сочетаний и созвучий. То была упоительная и сложная работа, ибо, как оказалось, местность вокруг жилища его таинственной спасительницы была на редкость живописной и изобиловала богатством форм и цветов, животных и растительных видов, причудливостью скал, прихотливостью ручьёв. Лишь познав рисунок вцелом, уловив пульс и дыхание этого редкостного уголка мирозданья, словно застывшего в своей нетронутой заповедности, - отважился И-ван-Дао начать переворачивать камни. Он делал это трепетно и осторожно, многажды перепроверяя и взвешивая возможный результат, прислушиваясь к себе и к миру вокруг, как бы советуясь со всем сущим. Последствия его трудов оказались, как видно, благотворны, ибо мир принял его за своего. Ветки кустарников подставляли ему, как нарочно, самые спелые свои ягоды, плодовые деревья и орешники, грибницы и съедобные клубни, - всё открывало себя в невиданном изобилии и поражало размерами, вкусом и сочностью. Так же безбоязненно вела себя и живность: малые пичужки садились ему на плечи и щебетали что-то, доверительно и вкрадчиво; зайцы и лисы, белки и ежи, еноты и куницы, барсуки и дикобразы, - все они не только не чурались его, но, казалось, напротив, искали близости. Стоило И-ван-Дао, приустав от хождения по крутым склонам , присесть под мшистым стволом или на седом валуне, как тут же, ближайший к нему обитатель обнаруживал своё присутствие и – либо движением, либо звуком – старался привлечь к себе внимание И-ван-Дао. Наиболее храбрые подходили вплотную и принимали угощение у него из рук. Как-то, на поляну, где он грелся на бледном солнышке, вышел раненый олень. Он подошёл, ничуть не страшась, к И-ван-Дао и показал ему свой правый бок, разодранный острыми шипами, один из которых всё ещё торчал в глубине раны. И- 170
ван-Дао выдернул шип, наложил на рану кашицу из листьев подорожника и чистотела и замазал нежной голубоватой глиной, которую обнаружил, - к полной своей радости, - у ближайшего ручья. Голубая глина издавна считалась пищей бессмертных и святых. Мудрецы и отшельники, монахи и созерцатели тратили всю свою жизнь на поиски тех заповедных мест, где она обитала. Ибо, согласно легендам и преданиям, сподобившийся отыскать её доказывал,тем самым, своё право на обладание ею, а значит – ему открывался путь в небесные Врата, в чертоги Бессмертных. И-ван-Дао обнаружил голубую глину, опознал её и поразился открытию, однако же, не предал этому никакого особого значения: глина была нужна ему для лечения раны оленя, а вовсе не для себя самого, да и не считал он себя мудрецом, стоящим на пути просветления и никак не стремился достичь обители всех праведников. Вскоре эпизод этот почти стёрся из его памяти, оставив по себе лишь пометку о том, что по берегу этого, вот, ручья есть место с хорошей глиной, которая может для многого пригодиться... Дни сменяли друг друга и И-ван-Дао всё больше исполнялся ощущением всепроникающей красоты и умиротворённости. Красота была везде, в любом сочетании форм и расцветок, звуков и запахов, утончённости и законченности рисунков. Казалось, этот затерянный уголок является её исконной обителью, откуда она растекается по миру лучистой капелью, разносимая ручьями и ветрами, спорами растений и цветочной пыльцой... Там, снаружи, в большом мире, она узнавалась по явному отличию своему от окружающего, по пятнышкам гармонии, штрихам совершенства на фоне противоборствующих начал, из которых одни всеми силами старались до неё дотянуться в интуитивном стремлении подражать истинному, а другие, напротив, пытались исказить её и принизить, изжить дисгармонией и хаосом, и требовалась вся возможная чуткость дабы опознавать её во всеобщей неразберихе,опознавать и помогать ей, переворачивая камни. Здесь же, всё было наоборот. На фоне царящей гармонии лишь изредко, кое-где проклёвывались пятнышки разлада, но 171
были они столь крохотны и блеклы, что, вновь, требовалась вся чуткость восприятия И-ван-Дао дабы изобличать их и, предельно осторожно,трепетно, чуть заметно, - подправлять так, чтоб влились они в общий лад. И-ван-Дао не покидало чувство нереальности, надземности всего вокруг. Чувство это было тем сильнее, что удивительная непогрешимость природы снаружи охватывала и жилище и странную, таинственную его спасительницу. Всякий раз, приближаясь к дому, - необычных пропорций и размеров, где округлости и сглаженности , казалось, сменяли углы традиционных форм, на него снисходили успокоение и радость, словно сам дом, воздух и свет над ним простирали к нему ласковые руки и обволакивали благодатью. Он вставал на рассвете, перекидывал через плечо заботливо приготовленную для него котомку со снедью и выходил в Красоту. Но до этого он, обычно, оглядывался в притихший полусумрак и различал фигурку девушки,невесомо покойную на ложе, лишь немногим ранее отдавшуюся сну. И-ван-Дао никак не мог решить:чего же в ней больше: странности? Таинственности?или самого настоящего волшебства? Как только ему достаточно полегчало, - а случилось это внезапно и вдруг, на третью ночь, - она проскользнула на под его покрывало, мягко и неслышно, словно пушистый лучик, словно пучок бархатистого света. С тех пор они делили одно ложе. Его возлюбленная была худенькой и стройной, задумчивой и словно обращённой вглубь себя. Всему предпочитала она ночь и лунный свет и её белая, почти прозрачная кожа, казалось, лучилась им изнутри. Она умела видеть в темноте ничуть не хуже, чем днём просто потому, что знала: тьма полнится светом, и распознавала его во всём. Более того, она умела его высвобождать, так что тьма вкруг неё высвечивалась странными трепетными огнями или рассеянным сияньем, иногда – лимонно-жёлтым, иногда – голубовато-сиреневым. Любое прикосновение её было лаской, будь то к растению, 172
животному иль вещи, и они отзывались на него, - кто свечением, кто лёгким трепетом, а кто – еле различимым звуком. Живая и полная энергии по вечерам и ночам, с рассветом она становилась сонной и медлительной и И-ван- Дао, отправляясь в свои прогулки, радовался, что своим уходом дарует ей покой, тишину и сон. Днями напролёт бродил И-ван-Дао по неисчерпаемым лабиринтам отдохновенья, домой возвращался усталый, напоённый той блаженной негой, что нисходит на нас от приятного труда и свежего, целительного воздуха. Заходя в дом, он заставал там \"Её\". Она клала ему руки на плечи, проводила ладонью по лицу, словно омывая его от тяжести, раздевала и растирала его влажным полотенцем, пропитанным каким-то травяным составом и от усталости не оставалось и следа. Напротив, И-ван-Дао преисполнялся чистой, переливающейся в нём всеми соками силой, какой не помнил за собой и в лучшие годы юности, удали своей молодецкой. Они могли часами сидеть обнявшись у пылающего очага и И- ван-Дао рассказывал о своём доме и детстве, странствиях и созерцаньи Красоты. Когда говорил он о переворачивании камней, о своём пути воссоздания Гармонии в мире, Она чуть заметно улыбалась, согласно кивая, и шелковистая её ладонь скользила по нему нежным взглядом. Он рассказывал о своих дневных похождениях, об обнаружении пятнышек \"непорядка\", об удивительных местах, зверях и птицах, цветах и каменьях, встретившихся ему за день и Она вновь рассеянно кивала, словно говоря: \"Да, всё так, я знаю это место.\" А ночами они предавались любви. Никогда в своей жизни не ведал И-ван-Дао, что существуют такие вершины блаженства и что постижение их – столь пленительное, ни с чем несопоставнимое постиженье – под силу простому смертному, каким был он сам. Ощущения его не имели, казалось, ничего общего с каким бы то ни было плотским удовольствием, ни тела, ни сознанья. Сплетенье ласк, словно порождало неких новых, невиданных живых существ и они, эти сгустки лучистой энергии, вели их обоих, слиянных, в иные миры и пространства, в выси и дали, в заоблачные пределы Необъятного. И-ван-Дао растворялся и парил, напрочь исчезая в себе самом, терял рассудок, плоть и чувства, а спустя неизбывную вечность выныривал из небытия в просторы 173
просветлённого сознанья, затем лишь, чтоб взлететь на новую вершину и воспарить с неё в ещё более неведомый простор... Он искал слов, способных описать всё это, искал, но не находил ни одного... Наконец, он понял, что лишь одно способно отразить хоть как-то то, что происходило с ним: счастье. Да, то было счастье. Чистое, ничем не замутнённое счастье и... любовь. Впервые в жизни И-ван-Дао полюбил. До беспамятства, до самоотрешенья, до крайней растворимости, до полного обретения себя. Оставаясь живым, И-ван-Дао вознёсся на небеса. Всё земное и обыденное покрылось для него некоей прозрачной дымкой, флером, а запредельное, напротив, высветилось ярко и выпукло, осязаемое и живое. Миры, словно поменялись местами, явь стала сном , сны – явью. \"Если бы я умер, - говорил себе И-ван-Дао, - умер , и за какие- то, неведомые мне самому достоинства сподобился бы удостоиться небес, - тогда всё было бы понятно. Но ведь я жив, жив и всё ещё на земле, хоть и не понятно в каком из её чудесных, заповедных краёв.\" И-ван-Дао продолжал есть и пить, но очень мало и как-то незаметно для самого себя. Он чувствовал как плоть его, - ничуть не теряя в весе, - истончается, становясь всепроницающей и всепронизываемой для всех полей и лучей. Чуткость его возросла необычайно. Там, где раньше различал он сгущенья Красоты, интуитивно предвосхищал единственно правильное расположение форм и оттенков в пространстве, - стал он теперь видеть и вовсе иные вещи, чудные, нездешние, несхожие ни с чем знаемым...звуки и ароматы, цвета и диковинные неописуемые существа выявляли себя его взору и за и без того прекрасным миром отворялись двери в другой, и вовсе волшебный... Он пытался объяснить всё это любимой, подыскать слова, но она остановила его плавным движением руки и пропела своим переливчатым голосом: - Ты открываешь себя для тонкого, И-ван-Дао. Я рада. Так и должно было быть. Значит, всё правильно, я не ошиблась, ты – именно тот. 174
- Кто \"тот\"? – спросил И-ван-Дао, но она лишь рассеянно улыбнулась в ответ... Дни слагались в недели... неурочное ненастье, заставшее И- ван-Дао в горах и вынудившее, сорвавшись со скал, отыскать этот чудо-край, - прошумело и стихло. Установилась на редкость тёплая и мягкая погода. Ленивое солнце грело ласково и неспеша, а редкие дожди были столь же тихи и ласковы. Казалось, этому не будет конца, зима так и не сменит осень и она, осень, просто плавно перейдёт в весну... Может, так оно и заведено в этой южной благословенной стороне? И-ван-Дао не забыл о своём доме и о необходимости туда вернуться пока перевалы ещё были проходимы. Мысли об этом не покидали его ни на день, но, - странное дело, - чем чаще посещали они его, - тем мимолётнее и ненавязчивее становились... \"Завтра, - говорил себе И-ван-Дао, - завтра начну приготовления. Или послезавтра.\" Но вот настала ночь, когда вдруг захлопали ставни, в дымоходе загудело и заухало, а пепел в очаге взвился вихрем, словно оживший призрак... Что-то резко хрустнуло в самом воздухе и внезапно, отовсюду, повеяло холодом. Холод этот пробрал И-ван-Дао до самых костей и нечно необъяснимое сдвинулось в нём самом, словно... словно перевернулся камень в душе его... перевернулся и высвободил тьму, припасенную как раз для этого, вот, мига. \"Ничто не вечно, - понял И-ван-Дао, - всё проходит\" Он взглянул на свою любимую, замершую стылым листом в его объятьях, и она показалась ему ещё тоньше и прозрачнее обычного. Она вся звенела пронзительной, надломленной чуткостью и оба они остро ощутили одно и то же. Они не сказали ни слова друг другу. Всё было ясно и так. И-ван-Дао нисколько не удивился, когда встав поутру обнаружил своё походное снаряжение и одежду упакованными и готовыми к дороге. А Она, его любимая, почти бесплотная в бледном свете, стояла тихая и безмолвная, неотрывно глядя 175
куда-то в даль, вбок и вверх, в сторону гор, словно прозревала, прислушиваясь, грядущее... Он хотел сказать что-то... сначала – многое и важное, потом – хоть что-нибудь, хоть единое слово, но голос отказал ему напрочь ...так он и не промолвил ни звука... .... - Ну, вот, ты и окреп, И-ван-Дао. Пришло тебе время возвращаться в свой мир. Мне было хорошо с тобой. Очень. Мы оба познали счастье. А ты ещё и подарил мне дитя. Это будет сын, я знаю. Он будет таким, как ты и я, как мы оба. И я верну его тебе по рождении. Ты будешь растить его в любви и чуткости ко всему прекрасному и продлится это долгие семь лет. А потом... потом ты уйдёшь. А он вернётся ко мне. Не спрашивай меня: как я принесу его и верну назад, это просто произойдёт в своё время, как происходит всё, чему надлежит быть. Ни о чём не печалься, но живи в радости. Неси Свет, сей Красоту и они не оставят тебя. Прощай же, любимый, я не забуду тебя. И ты не забудешь меня, я знаю. И она исчезла, истаяла, словно и впрямь была не более, чем сплетением лунных лучей, гаснущих при свете дня. *** И-ван-Дао поднимался в горы и, по мере восхожденья, уже успевшие полюбиться ему розовые скалы с лиловыми лишайниками на них стали постепенно уступать место другим, привычным и знакомым – серым и зеленовато-чёрным, а лишайники сменились на охристые и бурые... Он возвращался... День выдался пасмурным и тихим, всё вокруг подёрнулось мягкой белёсой дымкой и, то и дело оглядываясь назад, И-ван- Дао не видел уже ничего кроме этой дымки, скрывавшей от него страну его отдохновенья, словно... сон. Да, сон... Ощущение нереальности всего, что с ним произошло в последние недели объяло его столь яро, что он решил остановиться на привал в первом мало-мальски пригодном месте за тем лишь, чтобы глянуть в свою котомку с припасами. Открыв её, И-ван-Дао обнаружил тщательно упакованную 176
снедь, к приготовлению которой не был причастен сам. Её вид и вкус тут же вернули ему память и картины прошедшего поплыли пред его взором во всех своих подробностях. Нет, то был не сон, но чудная, невероятная явь. Стоит повернуть назад, спуститься уже знакомыми тропами и через несколько часов он вновь обретёт счастье. Счастье и любимую. Любимую... Он попытался вспомнить её имя и понял внезапно, что никогда не знал его. В этом даже не было необходимости. Любимая - и всё. Тогда он попытался вызвать её образ, но видения оказались столь призрачны и эфемерны, изменчивы и зыбки, что повергли его лишь в ещё большее недоуменье. Не успел пройти и день, а в памяти его уже стремительно стирались все детали, оставляя по себе лишь танец миражей, оттенки ощущений, виденья грёз... *** Зима, казалось, только и ждала, что его возвращения и не успел он спуститься в родные северные предгорья, как повалил снег. Ровный и мягкий, без ветра и яростных порывов, он всё падал и падал с плотно занавешенных небес и по всему было ясно: это уже не краткая пробная атака, а тотальное наступление, непримиримый захват. Зима. И-ван-Дао вернулся домой и зажил своей размеренной жизнью отшельника и созерцателя. Зима в этом году выдалась на редкость холодной и снежной, ни оттепелей, ни сильных бурь – только сменяющие друг друга снегопады с редкими яркими и морозными днями. Вскоре и без того уединённая его хижина стала и вовсе недосягаемой для всего остального мира . И-ван-Дао понял, что до весны ему никак не удасться пополнить свои запасы и стал тщательно их экономить. Утреннее и вечернее переворачивание камней превратилось сначала в тяжёлый изнурительный труд, а вскоре стало и вовсе невозможным: всё укрылось под толстым белым покровом. \"О, - говорил себе И-ван-Дао, - сколько же света и тьмы накапливается сейчас под камнями! И какое же буйство предстоит по весне, когда всё это выпростается наружу!\" он и 177
представить себе не мог во сколько он недооценивал грядущее... Раз в несколько дней он залезал на крышу и очищал её от снега, опасаясь, как бы она не обрушилась под его тяжестью. Расчищал он и подступы к дому, коротая дни и бесконечно долгие вечера за всякой домашней работой и... воспоминаниями. При неверном свете лучины следил он за пляской теней под стропилами и слушал голоса ветра. В шорохах и отблесках виделись ему чудные картины из той, другой жизни, вполне успевшие облечься в одеянья снов. Вот, из-за сиреневых кустов выходит на поляну пятнистый олень с раной в боку и И- ван-Дао врачует его голубой глиной; вот он сам, бежит по спелому полю розового клевера на встречу Медовой Бабочке и та, ещё издали завидив его, шикоро раскидывает руки, рапрокидывает голову к свету, вся золотая и солнечная, жаркая и ждущая... Вот он и его Любимая сплелись в объятьях на невесомом ложе, а всё вокруг и они сами, - такие же невесомые и полу-прозрачные, - тонет в лимонно-сребристом сиянья... Вот видит он чудных сущностей, проплывающих вдоль и сквозь предметы, деревья и травы и скалы... Вот любится он под дикой яблоней и ветки с красными плодами почти касаются его щёк... Бабочка? Любимая? Любимая Бабочка? Образы двух его возлюбленных слились меж собой до полного неразъятия и он вполне готов был поверить, что было их не две, но одна, одна и та же волшебная дева с двумя ипостасями – солнечной и лунной, дневной и ночной, - любила его зимой и летом, то в жаркий полдень, то в лунную ночь, на трепетном ложе и на тёплой земле, под щебет птиц и под пляску сполохов искр в очаге... Её тело умело изменяться самым чудесным образом и было то хрупким до крайней истончённости, то округлым и налитым, сочным и пышущим светом... \"Свет и тьма, - думал И-ван-Дао, - они, ведь, не только под камнями, они во всём вокруг. Вот они, играют друг с дружкой по углам хижины, плетут узоры под крышей, исчезают и появляются, вспыхивают и гаснут\"... Он брал в руки гладкую, отполированную временем мисочку для риса и медленно поворачивал её у пламени светильника. 178
Её освещённый бок неуловимо для глаза сменялся полу- тенями и исчезал во мраке. \"Где же кончается свет и начинается тьма? – спрашивал он себя, - как назвать то, что соединяет их и что оно есть? полу- свет? полу-тьма? или, может, не то и не другое, но что-то третье, особенное? Быть может, именно оно-то и необходимо для общего лада? Быть может, так и рождается истинная красота, а прихотливые узоры очертаний именно так и порождают гармонию?\" ... Когда мысли его начинали метаться, подобно языкам теней и их собственная прихотливая буйность грозила погрузить его рассудок в полу-мрак, за которым ясно брезжило чистое безумие, - И-ван-Дао вставал, одевался во всё тёплое и шёл за хворостом. В любую погоду и время суток, - в ясную лунную ночь иль в серый день, брал он снегоступы, длинный шест, топор и верёвки, и шёл в ближайший лес, полностью полагаясь на свою интуицию и память о давно погребённых под снегом тропах. Там он работал долго, до полного изнурения, пока не собирал вязанку дров, которую с превеликим трудом мог поднять. Тогда лишь, когда работа и свежий воздух напрочь изгоняли навязчивые видения, пускался он в обратный путь. И-ван-Дао никогда не вёл точный счёт времени, определяя его лишь приблизительно: часы – по высоте солнца и звёзд на небе, а дни и недели – по фазам Луны. Месяцы составлялись сами из несчётных примет: цветенья и увяданья, прилёта птиц и вывода приплода, нереста рыбы в ручьях и поспевания ягод... В более точном исчислении он не нуждался. Но сейчас всё стало иначе. Он прекрасно помнил, что сказала Медовая Бабочка и та, другая, Любимая. Обе зачали от него и по крайней мере одна, по её же словам, сына, а значит, где-то в начале лета следовало ему ожидать в своём доме появления младенца. И, хоть времени было ещё предостаточно, И-ван- Дао с первого дня возвращения домой стал считать его, время, измеряя днями и неделями. Он делал зарубки на дверном косяке, отмечая каждый прошедший день, а каждую неделю перечёркивал поперечной чёрточкой. Ловя луну в мелькающих зимних тучах, он определял её фазы и сопоставлял... Дни слагались в недели,недели – в месяцы... 179
Но И-ван-Дао не только измерял время, он ещё и использовал его для той же цели: подготовиться к появлению в своём холостяцком жилье маленького и беспомощного человеческого существа. Из тростника и ярко-жёлтой блестящей соломки плёл он цыновочки и прокладки; из лоскутов старой материи шил одеяльца, набивая их пушистой хлопковой ватой; из ниток цветной шерсти вязал он крохотные тапочки и носочки, шарфики и шапочки, мячики и подвески... И всё – в двойном экземпляре, ведь вполне могло оказаться, что младенцев будет не один, а двое... Его скорее веселила, чем пугала такая возможность и откуда-то, из глубинных тайников его естества, пробудилось в нём сокрытое до поры женское, даже материнское его начало. Оно проявлялось как в заботе и предусмотрительности о любой возможной мелочи, так и в самом интуитивном знании этих мелочей... То ли открылись в нём наираннейшие пласты его памяти о собственном младенчестве, то ли и впрямь, материнскость эта была заложена в нём изначально, - но делал он всё правильно, основательно и вполне профессионально, ни одна опытная роженица не смогла бы лучше. Покончив с самым необходимым, И-ван-Дао перешёл к уже чисто мужским работам: из тщательно отобранной древесины принялся он мастерить шедевр плотницкого искусства: двойную кроватку-люльку на покатых полозьях, плавно переходившую в кресло-качалку для себя самого. Как-то раз видел он нечто подобное на ярмарке в далёком южном городе и было то чудесное произведение неведомого заморского мастера. Теперь И-ван-Дао решил воспроизвести его сам, по памяти. Работа над этим чудом увлекла его необычайно и он решил не ограничиться одной лишь конструкцией, но покрыть её сплошь затейливой резьбой на тему света и тьмы. Выпуклости и вогнутости чередовались друг с другом, незаметно перетекая одни в другие, барельефы сменялись своими же зеркальными отраженьями, и в неверных огнях пламени очага всё это играло полу-тенями, струилось, оживало... Из кусочков древесины и коры мастерил он всевозможные смешные игрушки и макеты: погремушки и кораблики, 180
человечков и зверушек, тележки и мельницы, даже вытесал крошечную посуду: чашечки и плошки, ложечки и блюдца...Он обнаружил в себе неожиданный дар и спустя пару месяцев у него набралась уже целая коллекция потешных поделок и всевозможных безделушек и нехотя остановился он лишь тогда, когда во всех его закромах не осталось уже ни одной пригодной щепки. Он перераспределил свой рабочий день так, чтобы заботы о потомстве не нарушили бы ход самых неотложных хозяйственных работ и обнаружил, что всё укладывается на редкость хорошо и гармонично, словно только младенцев ему и недоставало для обретения полноты бытия. На четвёртый месяц зимы, в одну изжелта-лунную ночь И-ван- Дао внезапно проснулся со странным ощущением некоей резкой перемены. Он полежал ещё чуток на цыновке, прислушиваясь к происходящему, затем встал, оделся и вышел на крыльцо. Ночь клонилась к утру, но не потому, что серела в рассветных сумерках, а наоборот, оттого, что была особенно непроглядна, и это при полной, сияющей луне... И-ван-Дао сразу почувствовал, что что-то надломилось в воздухе, словно под напористым давлением лопнули натянутые донельзя плёнки, заслоны рухнули и это новое \"что-то\" хлопнуло в притихшее и затаившееся прежнее. Он постоял ещё, вглядываясь и внюхиваясь в лиловый мрак, понял всё правильно и нескольок раз согласно кивнул головой: да, шла весна. Прошло ещё недели полторы, а в мире, казалось бы, ничего не изменилось. Бурь и снегопадов больше не было, погода стояла ровная, туманно-солнечная и лишь по чуть заметным приметам в запахе ветров и температуре И-ван-Дао знал: неслышно, но верно весна приближается. И вот, в одну ночь, тёмную, как вороново крыло, он проснулся от оглушительного шума: то падали сосульки с конька его жилища, а дальше, в лесу, обрушивались огромные снеговые шапки со старых кедров. 181
С этого дня всё стало развиваться стремительно и бурно. Снега таяли на глазах, всё шумело, кипело, двигалось, высвобождалось. Появились первые перелётные птицы, некоторые – нескончаемыми клиньями летели на север и редкими, протяжными криками оглашали себе дорогу. Другие носились низко, стремительно и мятежно, призывно свирища, то ли призывая пробудиться всё, что ещё застыло в спячке, то ли оповещая всех и вся, что владения сии – их, их и только. Крутой склон, на котором под скалистым козырьком притаилась хижина И-ван-Дао, весь избороздился десятками ручьёв и с каждым днём стремленье воды в них усиливалось, течение крепло, а сами они углублялись и ширились. Снега стали грязными, рыхлыми и пористыми, любой шаг грозил провалом и вымачивал до костей. И-ван-Дао с почти горячечным нетерпением ждал момента, когда сможет перевернуть первый камень, верхушки самых крупных из них уже проглядывали кое-где, как чёрные проруби на мутном льду. Наводнений он не боялся: те грозили долинам и низменностям, но никак не верхним предгорьям, где обитал он сам. Не особо опасался он и снежных лавин, ведь хижина его предусмотрительно приткнулась к нависающему над ней уступу, способному защитить в случае необходимости. Впрочем, на памяти И-ван-Дао такого ещё не приключалось и лавины обходили его стороной. И-ван-Дао знал, что после столь снежной зимы весенние катаклизмы неизбежны, он предвидел наводнения и половодья, лавины, оползни и камнепады, речки, вышедшие из берегов и поваленные деревья-великаны... Предвидел, но, всё же, недооценивал. Летописцы занесли бедствия той весны в исторические хроники, как ознаменование конца эпохи Счастливого Правления и начало новой, с воцарением на престол Шаткой Династии, чьё время вошло в анналы под именем Гиблых Лет. Разгул стихий был тогда и впрямь ужасен. Наводнения в северных провинциях превзошли всё виденное ранее. Десятки и сотни деревень были снесены половодьем, посевы и 182
плодовые деревья, домашние животные и птица, - всё уничтожено. После наводнения, не успела ещё сойти вода, покрывшая всё кругом толстым слоем грязи, ила и всевозможных обломков, - высоко в горах, гораздо раньше срока, начались лавины и камнепады. Они были чаще и мощнее обычного и, в конце концов, привели к гиганскому селю, спустившемуся далеко в долины и опустошившему всё на своём пути. За ним пришли новые наводнения и, словно всего этого было недостаточно, - землетрясение. Северные провинции на долгие годы пришли в упадок и запустение. Погибшие исчислялись сотнями тысяч, живых не хватало хоронить мёртвых. Вспыхнули эпидемии, и беженцы разносили заразу по соседним провинциям. Торговля рухнула, на дорогах царил разбой и насилие, власти были беспомощны. Каждый заботился о себе сам или находил погибель. Всякий порядок исчез. Гармония сменилась Хаосом. Звездочёты объясняли это неблагоприятным сочетанием стихий. Философы – неправедным правлением властителей. Мудрецы усматривали в происходящем очередной переворот песочных часов: день сменяется ночью, тепло – холодом, порядок – хаосом. *** Всего этого И-ван-Дао не знал. Не знал, но чувствовал. Мощь водных потоков, коим предстояло опустошить долины, он видел воочию: горные ручьи, превратившись в свирепые реки, сносили камни и целые скалы, деревья и огромные пласты почвы. Стоял оглушительный шум, всё рушилось и низвергалось вниз и, казалось, тому не будет конца. \"Вот оно, высвобождение света и тьмы\", - шептал сам себе И- ван-Дао, завороженно глядя на то, как тысячи и тысячи камней, бессчётно переворачиваясь, катятся вниз. Некоторые из них весили больше, чем самые гиганские дома и храмы, виденные им в его странствиях, и он стоял потрясённый 183
необузданной мощью и собственной по сравнению с ней ничтожностью. Расположение его хижины обеспечивало её безопасность и он лишь стоял , не в силах отвести глаз от буйства стихий. Потом начались лавины. Как всегда, где-то далеко в горах разнеслось глухое раскатистое эхо. Ему вторили громовые раскаты, они всё крепли и приближались и вот, совсем уже близко, за ближайшим отрогом, послышался оглушительный гул. Всё вокруг затряслось и исчезло в непроглядном облаке пыли. Так близко лавины не проходили ещё никогда и И-ван-Дао впервые не на шутку встревожился. Но то было лишь начало. Лавины, оползни и камнепады шли одни за другими, с неравными промежутками и мощью. Каменный козырёк, под которым укрывалась его хижина уже не казался И-ван-Дао абсолютно безопасным: он опасался, как бы он и сам не рухнул, погребя под собой и его и дом, но покинуть своё жилище, всё же, не решался: на открытом пространстве было опаснее во сто крат; обломки скал и деревьев, земли и льда то и дело пролетали по воздуху, словно были невесомым прахом. Некоторые из них необъяснимым образом достигали крыши его дома, пробивая хрупкое строение, как лист бумаги. Так продолжалось около двух недель. Когда всё, наконец, стихло, жилище И-ван-Дао представляло собой плачевное зрелище: крыша продырявлена во многих местах, кое-какие из опорных столбов порушены, крыльцо снесено начисто... И-ван-Дао обескураженно глядел на свой дом и не знал: за что браться раньше. А затем, поздним вечером, когда он уже устроился на ночлег на своей цыновке, пришло землетрясение. За время лавин И-ван-Дао взял за правило спать под лестницей, как в дни своего дества, стараясь обеспечить себе хоть какую-то защиту. Это и спасло ему жизнь. Чудовищный внезапный толчок сотряс всё его жилище и уже и без того расшатавшаяся крыша рухнула во внутрь, словно тростниковая занавеска. *** 184
Жалкий вид дома, неописуемый хаос вокруг, царство смерти и уничтожения, - повергли И-ван-Дао в глубокое уныние и первым его побуждением было собрать котомку и податься восвояси, куда глаза глядят, лишь бы подальше от этого чудовищного надругательства над гармонией. Единственное, что удержало от этого шага была мысль о том, что через несколько месяцев именно в это место, к этому дому одна, а может и две женщины принесут ему на воспитание его сыновей. Это отрезвило его и придало сил. Он по новому взглянул на всё вокруг и напомнил себе, что вселенские законы непреложны, что у него просто недостаёт широты взгляда, дабы узреть гармонию в, казалось бы, хаотичных её фрагментах. Тогда он решил взобраться на Волчий Выпас. Так называл он плоский, оголённый уступ, нависающий над ближайшим обрывом, с которого открывался обширный вид на все дальние просторы. Имя своё он получил потому, что частенько, лунными ночами, на него выходили волки и, вглядываясь во мрак, выли в ночь. \"Я должен охватить картину вцелом, - сказал себе И-ван-Дао, - не может же быть, чтобы везде и всюду воцарился Хаос. Просто, новые узоры гармонии ещё не привычны глазу, я не различаю в них Красоты...\" С трудом проложив путь через завалы , затратив на это вшестеро больше времени, чем обычно, он взобрался на Волчий Выпас и застыл в шоке. Куда только не достигал его взор, да самых дальних пределов окраинных взгорий, - всюду царила та же картина ужасающего разрушения: скопища скал, беспорядочные провалы и трещины, уродливые, бесформенные нагромождения и выбросы пород, искорёженные деревья... и ни намёка на некую всеобъемлющую этот хаос гармонию, упорядоченность... и ничего живого. Долго стоял так И-ван-Дао, стоял и всматривался в даль. Нет, гармонии он не видел. Он сопоставлял различные фрагменты пейзажа, так и сяк рассматривал подъёмы и спуски, 185
раскорёженные русла ручьёв и затоки, примеривал соотношения углов и изгибов, оттенков и глибин... впустую, гармония не узревалась. Бывает так, что отчаянье достигает того предела, где его сменяют спокойствие и отрешённость. И именно в такие мгновения и приходит черёд веры, именно они и являются её испытанием. А вера И-ван-Дао во всеобщую гармонию и красоту была неистребимой. Неистребимой и безусловной. \"Я просто недостаточно высоко взобрался, - сказал он себе, - Надобно быть птахой небесной, дабы узреть. Да, - повторил он, - птахой\". И ещё сказал он себе:\" Коль уж неспособен ты узреть малое в великом, надо тебе, стало быть, узревать великое в малом. Обрати взор свой не в просторы бескрайние, а самому себе под ноги. Следи за расположением травинок и щебня, обломков скал и горсток пыли, крошек коры и обрывков листьев... ищи её там\". Так он и сделал. Он бродил по опустошению, разглядывал разгром, всматривался в мельчайшие детали. Через несколько часов обнаружил он первый островок гармонии. Это была крохотная ложбинка, образовавшаяся отгородившими её насыпями и трещинами. Она привлекла его, нет, притянула к себе, неким острым ощущением правильности своих пропорций, соотношением площади и угла залегания, цветом мягкой сероватой зелени и разбросом по ней одиночных камушков, их размерами и формой. Чем больше смотрел на неё И-ван-Дао, тем больше убеждался: да, вот здесь, совсем рядом с его домом, образовалась обитель гармонии. Раньше её не было. А теперь – есть. Это полностью изменило и его настроение и восприятие. Он по новому взглянул на всё вокруг и поразился обилию таких , вот, гармоничных островков. Он соединил их мысленными линиями, проложил по ним маршруты будущих троп, и они сложились в удивительно правильный узор. \"Да, - сказал себе И-ван-Дао, - вот она, Гармония. Новая и иная, но ещё шире и мощнее прежней!\" И он стал приводить в порядок своё хозяйство. 186
*** Смастерив временный навес на месте обрушившейся крыши, И-ван-Дао взялся за самое безотлогательное: очистка пространства вокруг дома, где ещё совсем недавно располагались его маленький садик, огород и клочок полевой земли. Не восстанови он их – и голодная смерть грозила бы не только ему, но и его ещё неродившимся детям. Сейчас на месте овощных грядок и плодовых деревьев были лишь груды скал, щебня и грязи. Впервые в своей жизни И-ван-Дао стал переворачивать камни и переносить их с места на место безотносительно к тому, хранили они под собой свет или тьму, вне зависимости от их форм, размеров и расположения... он просто очищал от них землю. Но и сейчас он не забыл про них. \"Свет. Тьма. Свет. Тьма\", - говорил И-ван-Дао, поочерёдно поднимая тот или иной камень, чтобы хоть так поддерживать иллюзию напрочь нарушившегося равновесия. Работа продвигалась медленно, а проблема с пропитанием вставала всё острее. Зимние запасы вышли вовсе. В обычное время И-ван-Дао как раз сейчас спустился бы в долину и обменял бы самородки кварца, нефрита и яшмы, предметы своего ремесла, а также свои знаменитые сушёные сливы на рис, муку и семена, а может , и на кое-какую утварь, орудия и одежду. Но теперь обо всём этом нечего было и думать: даже сумей он преодолеть полное бездорожье, оползни и трещины, провалы и топи, и доберись он до равнин, - то застал бы там такое же опустошение, как и здесь, никому не было бы до него никакого дела, да это и понятно... Столь долгой принудительной изоляции И-ван-Дао ещё не испытывал: сначала – необычайно снежная зима, перекрывшая все пути-дороги, затем – весеннее половодье, а за ним – стихийное бедствие, завершившееся землетрясением, полностью отрезавшим его от всего остального мира. 187
\"Нет, - решил И-ван-Дао, - следует полагаться только на свои собственные силы, никакой помощи извне ожидать не приходится\". Поработав в наиболее благоприятные для этого часы, он отправлялся на разведку. Это было методическое обследование местности по всё более расширяющейся спирали и преследовало оно двойную цель: изучение полностью изменившегося ландшафта и поиски съестного. Каждый день приносил с собой новые находки. Под корневищем поваленной сосны И-ван-Дао нашёл целую кладовую орехов ( не иначе, беличий тайник); в узком дупле обнаружил старые , но никем не потревоженные соты; вывороченный пласт породы заискрился на солнце крупными кристаллами соли; там и сям попадались сладкие клубни и земляные орехи... Собирал он и жёлуди и чудом уцелевшие под снегом прошлогодние ягоды... Иногда натыкался он на полностью сохранившиеся трупы животных, но не прикасался ни к мясу ни к шкурам, считая это осквернением невинных жертв. Худо-бедно, но обеспечивал он своё пропитание. Так длилось несколько недель. А потом стали возвращаться птицы, вить гнёзда и откладывать яйца. А в ручьи пришла рыба. Пора голода миновала. К этому времени И-ван-Дао успел очистить участок под огород и засеять его, имевшимися у него семенами. Из убранных камней получилась прочная изгородь, а наносная земля и ил казались на вид столь плодородными, что он всё носил и носил их вёдрами на своё поле. Покончив с этими первоочередными делами, он решил, что произведёт, всё же, вылазку в долину, хотя бы для разведования пути туда на будущее. Он собрал тяжёлый мешок с товаром и пустился в дорогу. Очень скоро осознал он всю степень сложности своего предприятия. Местность, простиравшаяся пред ним стала не только полностью незнакомой и изувеченной бедствием, но часто – попросту непроходимой. Поваленные в беспорядке деревья образовывали глухие завалы. Предательские трещины 188
таились на каждом шагу, грозя сломанной ногой или чем похуже, а ведь помощи ждать было не от куда. Чем ниже спускался И-ван-Дао, тем более топкой становилась земля, ручьи образовали новые затоки и озерца, а некоторые из прошлых либо исчезли вовсе либо превратились в болота. Ориентируясь по самым общим знакам, придерживался он нужного направления, но местность продолжала оставаться неузнаваемой. И никаких признаков жилья или жизни. Только теперь начал он осознавать грандиозные масштабы катаклизма, только сейчас задумался всерьёз над судьбой Медовой Бабочки, вынашивающей его младенца, ведь она обитала в самом сердце плодородных долин, в отдалении от всех прочих селений, совсем одна, страшно было представить себе , какая участь могла её постигнуть... На третий день своего похода он полностью измотался. По всем признакам, он давно уже достиг той местности, где прежде были две большие процветающие деревни. Он искал их, искал, и не находил. Они исчезли с лица земли, словно никогда и не существовали. Через ещё один день он наткнулся на обломок изгороди и обрывки одежды, а спустя какое-то время – на человеческие останки. Труп был полностью погребён в болотистом наносе, но рука, одна воздетая вверх рука, словно старая коряга, нацелилась в небо костяшками ветвей. И-ван-Дао повернул назад. Он был в полном удручении. Мысленно оплакивал он всех погибших, людей и животных и растения, миллионы живых существ, навсегда исчезнувшие рисунки гармонии, средоточья красоты... Он вновь и вновь возвращался к Медовой Бабочке и своему нерождённому ребёнку, память удивительно ярко высвечивала пред ним картины былого, ничем не замутнённого счастья и от того становилось ему особенно горько. Он похоронил всякую надежду и в своём сердце уповал лишь на то, что там, на юге, по ту сторону гор, никакого бедствия не было, и через пару месяцев в его доме появится младенец, сын, его и его Любимой. На этом и решил сосредоточить он свои помыслы. 189
*** Шли недели и весна была уж в полном разгаре. Всё покрылось буйной молодой порослью, изобилие цветов поражало многообразием, пьянило ароматами, ублажало взор. Десятки видов бабочек и стрекоз носились над растениями, разнося благую весть о возрождении всего живого. Птицы пели особенно звонко, а пчёлы роились деловито и весело. И-ван-Дао трудился с восхода до заката. Он приводил в порядок свой дом, мастерил утварь, расчищал поле. Недалеко от дома он обнаружил обломки своих плодовых деревьев – вишен, яблок, слив и персиков. Он выбрал наиболее здоровые ветви, посадил их в удобрённую рассадой почву и они дружно принялись и зазеленели почками, обещая воскрещение погибшего сада. Он проложил облицованный камнем водосток к полю, восстановил крышу и крыльцо, укрепил опорные столбы. Во дворе построил качели и маленький загончик: то ли для несуществующей скотины и птицы, то ли для будущего младенца с тем, чтобы тот был у него на виду, когда сам он будет занят усадебным хозяйством. Однако, помимо всего этого, И-ван-Дао не прекращал своих вылазок в полностью изменившиеся окрестности. Горы привлекали его особо, ибо после прошедших обвалов многое там изменилось до неузнаваемости и было просто необходимо разведать новые пути как можно более тщательно. Эти горные походы оказались не только приятными и живительными, но и на редкость полезными. Как-то раз обнаружил он пещеру, о которой никогда не ведал. Очевидно, землетрясение сдвинуло глыбы скал и обнажило вход. Протиснувшись внутрь по узкому лазу, И-ван-Дао замер поражённый: он оказался в небольшой зале, пол и стены которой искрились неописуемыми кристаллами всех форм и оттенков. Сквозь отверстие в куполе проникал лучик солнечного света и играл гранями... Никогда не видел он подобной красоты. Это исполнило его твёрдой убеждённости в том, что дом его находится под покровительством неких сильных, неведомых, но благостных сил, и что о лучшей защите и мечтать нечего. 190
Он стал частенько наведываться в это каменное царство, изучать сочетания расцветок, конфигурацию форм, расположение соцветий кристаллов, и с каждым разом убеждался в их непогрешимости, в том, что они – ни что иное, как эталон гармонии. Тогда стал он запоминать ритмы их созвучий, коды линий рисунка, символы сочетаний..., запоминать и привносить в мир, стараясь наполнять его теми же свойствами. Что бы он ни делал – распределял саженцы, укладывал камни изгороди, обтёсывал дерево, - во всём старался он подражать принципам непогрешимости, что открылась его взору в подземной сокровищнице. Как видно, усилия его были успешны, ибо дом его, садик и поле, - стали притягивать к себе всякую тварь земную и небесную, словно живое тянулось к нему, инстинктивно ощущая обитель благости, островок правильности. Не раз замечал он, как тот или иной зверь выходил на открытое пространство пред его домом, замирал на долгий миг и... ложился отдохнуть в тени. Хищники и их потенциальные жертвы могли при этом быть совсем рядом, не проявляя ни малейших признаков страха или агрессии. Рысь и барс, волки и лисы, могли нежиться в пяти шагах от мирно жующего травку оленя или зайца. То же было и с птицами: хищники не разоряли гнёзд, любой птенец чувствовал себя в безопасности и гнездовья покрыли постройки дома и всё окрест. Казалось, суровые правила выживания теряли всякую силу в пределах его жилища, словно сам воздух и свет насыщали всё живое спокойной и радостной энергией, полнотой бытия... И-ван-Дао ощущал эту снизошедшую на его жилище благодать и видел в ней доказательство того, что он прокладывает нужные и верные тропки в мир. Он был глубоко удовлетворён и исполнен веры в свои силы. Ничего более благостного он и не чаял, но мир вокруг, очевидно, считал иначе... В одном из своих горных походов присел он, как-то, у буйного ручейка, отдохнуть да испить целительной влаги. Склонившись над водой, он заметил яркий блеск чего-то жёлтого и округлого и, протянув руку, вытащил золотой слиток с крупную сливу величиной. Покрутив его так и сяк в теплеющих ладонях, И-ван-Дао обнаружил, что своей формой, сочетанием покатостей и впадин, являет он собой полный и 191
окончательный шедевр, непогрешимое нерукотворное чудо. Совершенство. \"Это не просто золотой слиток, - сказал себе И-ван-Дао, - это Знак.\" Слиток идеально укладывался в его в пальцах и перекатывая его , он чувствовал, как на него нисходит удивительное чувство ясной сосредоточенности. О чём бы не подумал И-ван-Дао, - всё представлялось ему во всей своей простоте и чёткости, решение высвечивалось сразу и полностью, а пути к нему поражали экономностью и изяществом. И-ван-Дао понял, что в его руки попал \"камень мудрости\", о котором говорилось в легендах, что обладателю его покорны думы людские и стези небесные и что покровы духа спадают пред его внутренними очами, открывая потаённые свои смыслы... \"Я должен идти вверх по ручью\", - сказал себе И-ван-Дао, а может, просто перевёл вслух то, что поведал ему \"камень\". Вскоре заметил он ещё одно золотистое поблёскивание в прозрачной воде. Потом – ещё и ещё. И-ван- Дао шёл вверх по ручью и подбирал золотые слитки. Через пару часов достиг он места, где ручей пробивался на поверхность из-под корней старого, поваленного бурей можжевельника. Он раздвинул густую весеннюю поросль и глазам его предстало чудное зрелище: золотая жила, мощная и чистая, выходила на самую поверхность, очевидно, сдвинутая землетрясением. И-ван-Дао понял, что Небеса решили одарить его богатством, но тут же поправил себя: нет, он ничего не возьмёт, просто запомнит это место на случай крайней нужды иль необходимости обеспечить будущее своих сыновей... \"Если, - вновь поправил он себя, - если эти сыновья у него будут\". Весна отбушевала цветеньем и плавно перешла в свою последнюю, спелую фазу. Однажды, выйдя из дому по утру и оглядев хозяйство в поисках новых ночных посетителей животного и птичьего царства, И-ван-Дао услыхал тихое блеянье. Раздвинув кусты, он увидел... козу. Настоящую 192
домашнюю козу с обрывком верёвки на шее и хозяйской зарубкой на роге. Неведомо как умудрилась она пережить катаклизм в одном из долинных поселений и вот, в скитаниях своих достигла его жилища. Но не это было главным: из-за спины её опасливо выглядывали два худеньких козлёнка, все светящиеся насквозь голубоватой нежностью. Они-то и издавали время от времени тихое блеянье. И-ван-Дао мгновенно понял, что решена главная проблема, не дававшая ему покоя все эти месяцы: молоко для младенцев. Он ласково погладил козу, поманил её за собой и она доверчиво вошла в заранее приготовленный загончик. Радость И-ван-Дао не знала границ и он с удвоенной энергией взялся за последние приготовления. По его расчётам близился час появления в его доме сыновей. Сейчас он, почему-то, ни чуть не сомневался, что их будет двое, что они здоровыми, целыми и невредимыми попадут в его жильё и, что, вообще, всё будет хорошо, нет, - просто чудесно! *** Был жаркий полдень середины последнего месяца весны.И- ван-Дао лежал у заводи ручья и грезил, разморенный негой. Свежесрезанные стебли тростника сушились на солнце, а он внимал жужжанию насекомых, пряному аромату трав, собственной блаженной усталости. Солнце чуть пробивалось сквозь смеженные веки, рисовало радужные разводы, полнило сознание изменчивым танцем неспешных картин. Прихотливый узор их звал И-ван-Дао по извилистым тропкам видений, уводя всё дальше от сиюминутного, в страну грёз. И-ван-Дао оседлал пушистого полосатого шмеля и вместе с ним перелетал с цветка на цветок, от одного пряного благозвучия к другому. Это было упоительное, всеохватное наслаждение, пьянящее и почти лишающее разума и воли, и И-ван-Дао лишь слабо удивился, когда что-то внешнее вторглось в его идеальный мир и востребовало его внимания. Он отмахнулся от него, как от досадливой мошки и продолжил, было, полёт, но \"что-то\" вновь застучалось в сознанье, настойчиво и неотступно, так что он, вынырнул, наконец, из дрёмы и не открывая глаз попытался воссоздать 193
ощущение того, что побудило его проснуться. Оно высветилось чем-то медно-тёплым, пульсирующим, нетерпеливым, и оно тянуло его не переставая вернуться в дом, вернуться сейчас и немедля. Он лежал в искусно сплетённой ивовой колыбельке, на охапке пахучих трав, что И-ван-Дао заготовил для козы с малышами в её загончике. Колыбель, стожок и загон, - всё озарялось мягким оранжево- золотистым ореолом, слабо мерцавшем под лучами недвижного солнца. Коза и козлятки плотным кольцом обступили колыбельку и застыли, замерли, словно заворожённые благодатью, снизошедшей на всё вокруг. И-ван-Дао тихо подошёл и стал рядом. Младенец, обёрнутый в тонкий шелковистый лён, сладко спал и причмокивал во сне. Он был большой, упитанный и, - с первого взгляда, - очень здоровый. Округлое смуглое личико, медный цвет кожи, да и испускаемое им свечение, - не оставляли никаких сомнений: это был сын Медовой Бабочки. Её и И-ван-Дао. Его сын. И он назвал его И-ван-Ян. *** Весь уклад в доме И-ван-Дао изменился по заранее разработанному плану. Распорядок дня, очерёдность тех или иных работ, пребывание дома или отлучки, - всё подчинялось отныне не хозяйственным нуждам, не погоде и не личным его прихотям, но всецело и полностью велениям малыша или тому, что представлялось И-ван-Дао изъявлением его воли. Крохотное, нежное создание стало средоточием жизни всего дома. Причём, не только отец его, но и всё живое вокруг, казалось, было того же мнения: стоило И-ван-Дао вынести младенца из дому, взять с собой на огородные и полевые работы, рыбалку или покос, сбор ягод или орехов, - как звери и птицы тянулись к нему, как к магниту. Яркие бабочки выписывали над его головой затейливые хороводы, пичужки садились в его корзинку, щебетали на ушко, пели песенки... Как-то раз, заяц, наблюдавший за ним из густой травы, в три прыжка достиг малыша, огляделся вокруг и, преисполненный 194
собственной храбрости, гордо возложил лапу на ивовую колыбельку. А однажды И-ван-Дао, отлучившись чуть подольше обычного, обнаружил, что вокруг его сына образовался целый звериный караул, или, быть может, цирк, т.к. зверушки, казалось, старались не только сторожить и опекать младенца, но и всячески его забавить. Ежиха со всем своим семейством решила разбить пикник прямёхонько у ног И-ван-Яна, и ежата деловито возились друг с другом, весело попискивая. В изголовье расположилось семейство хомяков. Эти были очень сосредоточены на суетливом ничегонеделании и то и дело лукаво поглядывали на корзинку: оценивает ли её хозяин по достоинству их усилия. Две мыши-полёвки взобрались на колыбельку, непрерывно сновали по её краю в противоположных направлениях и, сталкиваясь, - целовались носами, отпрянывали друг от дружки в притворном изумлении , пускались в поспешное бегство... и всё начиналось с изнова... За всей этой кутерьмой строго наблюдал крупный серый ворон: дабы весельчаки не забылись в игре и не нанесли ненароком вреда малышу. Сам же И-ван-Ян воспринимал происходящее с ликующей радостью и ласковой доверчивостью, словно так всё и надо, словно нет и быть не может ничего более естесственного и правильного. Он никогда не плакал, даже не унывал, зато смех его, - округлый и глубокий, - медным звоном разносился далеко окрест. *** Стоял месяц цапли, первый летний месяц. Была полнолунная ночь. И-ван-Ян спал в своей двухместной кроватке-люльке, второе место в которой пустовало. Отец его, И-ван-Дао, после многотрудного дня блаженно 195
растянулся на цыновке. Он последил немного за колыханием света и тьмы в отблесках свечи по стенам, затем веки его смежились и он погрузился в сон. Спал И-ван-Дао крепко и чутко одновременно, он и сам знал об этом и определял крепость и глубину своего сна по количеству и толщине пластов, которые сознанию его надлежало пройти в обратном порядке, к поверхности пробуждения, подобно тому, как ныряльщик проходит слои воды, поднимаясь со дна. А степень чуткости измерялась им по скорости этого выныривания на поверхность. \"Естественное\" пробуждение, когда никакой внешний фактор (кроме, быть может, самого утреннего света) не тревожил его грёз, бывало медленным и поступенчатым и он подолгу задерживался на каждом уровне потусторонней реальности, подмечая подробности и отличия, всё больше приближающие его к яви. В случае же, когда нечто вторгалось в мир его сновидений, в зависимости от того, насколько настойчивым и срочным был этот зов, - сознание его проходило толщу сна в ничтожные доли секунды и он выпрыгивал на поверхность, как затычка из бутылки с перебродивший знаменитой его сливовой наливкой. И-ван-Дао пробудился ото сна мгновенно, словно что-то резко кольнуло его в бок. Стояла глубокая ночь и яркий сребристо- лимонный свет заливал жилище призрачным, неземным сияньем. Он замер, вслушиваясь, прежде всего – к И-ван-Яну. Всё было тихо и покойно. Тогда он неслышно встал и подошёл к колыбельке. И-ван-Ян не спал, но лежал с широко открытыми глазами и, казалось, так же, как и он сам, вслушивался в пространство. Взгляд его был сосредоточенным, пытливым... ждущим. И-ван-Дао вышел на порог и вгляделся в ночь. Он привык к видам, открывающимся из своего дома, к их прихотливому рисунку и изменчивости в зависимости от погоды, сезонов, времени суток, ведь он был знатоком пейзажей, ценителем красоты, собирателем гармоний. Но и он застыл поражённый, захваченный колдовством. Ибо ночь и всё вокруг было... волшебным. Никакое полнолуние и игра светотеней, никакие лучи серебра не смогли бы сами по себе дать такой эффект. Сияние и мерцающая дымка искрились переливами и издавали тонкое, на грани слуха, 196
мелодичное звучание. Оно перекатывалось из одного средоточия сиянья в другое, скользило тончайшими паутинками, перешёптывалось в листве. Чары охватили И-ван-Дао, проникли вглубь, пробудили память. В мельчайших живых подробностях встал пред ним образ его Любимой, ибо всё сейчас говорило о ней. Её присутствие было настолько осязаемо, что когда пряди тумана у дальних кустов сложились в подобие стройной фигуры, хрупкой и полу-прозрачной, - он нисколько не удивился, ибо только этого и ожидал. Женщина взмахнула широким рукавом в жесте то ли приглашающем, то ли прощальном и то ли скрылась, заслонённая пеленой сиянья, то ли растворилась в нём. Лишь оно само заискрилось ярче... И-ван-Дао сделал шаг к нему, потом ещё и ещё один. На траве, приглаженной странно-правильным серповидным полукружием, покоилась корзиночка с младенцем. Она была сплетена, словно, из невесомых паутинок или неких шелковистых нитей, и казалась цельной каплей ртути, изжелта-серебряная, росяная. И она излучала свеченье. Овальный ореол вкруг неё пускал трепетные, переменчивые пульсы, то вспыхивая мягким светом, то почти погасая, как невиданный волшебный светлячок. И-ван-Дао склонился над корзинкой и увидел своего сына. Его и его Любимой. Контуры личика и спелёнутого, казалось, в сам искрящийся свет тельца, едва просматривались сквозь перламутровую дымку, но и сквозь неё разглядел он, что у младенца гладкие длинные волосы цвета серебряной коноплянки и глаза, широко смотревшие в мир двумя лужицами лунного сиянья. Внутреннее и обращённое в самое себя , дитя гляделось в мир, словно, собственным отражённым светом, не беря от него, но привнося от себя. Будто зная, что мир этот, являя собой средоточье светов, нуждается в толике тьмы, но тьмы светлой, лучистой, потусторонней... *** 197
В доме И-ван-Дао воцарились два наследных прнца. В пару к И-ван-Яну, - старшему и солнечному, - отец нарёк сына своей безымянной Любимой, - лунного и младшего, - И-ван-Инем. Малыши спали в одной спаренной люльке, покачиваемой креслом их отца, то и дело склонявшемся над тем или другим из них и напевающем одну и ту же нехитрую колыбельную, но в двух вариантах, для каждого – в своём: ...Тьма не сочится под лежачий камень, И, стало быть, там обитает свет, - пел он И-ван-Яну... ...Свет не сочится под лежачий камень, И, стало быть, там обитает тьма, - пел он И-ван-Иню... Будучи столь разными и несхожими, братья, быть может, именно поэтому с первого дня и сознавали или,скорее, интуитивно чувствовали свою взаимодополняемость. И если одному из них бывало плохо, больно или тоскливо, - стоило появиться рядом другому, как недуг его тут же отпускал, сменяясь тихой радостью обретённой полноты. Казалось, только лишь в паре каждый из них и мог познавать самого себя, словно узревая собственное отображение то ли в солнечных бликах, то ли в серебряно-лунной амальгаме. Став чуть старше и научившись говорить, малыши могли подолгу беседовать, нет, не беседовать, молчать вместе, задумчиво разглядывая былинку, камушек, трепетанье лучика света иль пятнышка тьмы, лишь изредка перебрасываясь краткими, почти закодированными замечаниями, общий смысл которых сводился к тому, что всё связано, что ничто не может быть само по себе, вне целого, что нити взаимозависимостей проницают всё вокруг, и что свет, к примеру, не может существовать и быть видимым без тьмы, также как... как они сами, два сводных, но столь необходимых друг другу брата. А И-ван-Дао обрёл истинное счастье. Он работал за десятерых, пестовал своё потомство, которое, - странное дело, - видел не только в сыновьях своих,не только в хозяйстве своём,но во всём вокруг вообще. \"Когда я уйду, - частенько нашептывал он себе в пол-голоса, 198
прокрадывая очередную свою гармоничную тропинку в пейзаж, что бы он при этом не делал, - когда я уйду, по мне останутся не только сыновья мои, но и всё это: поле и сад, луг и хозяйство, высаженные мною плодовые деревья и очищенный от наносов ручеёк, ухоженные леса, без буреломов и завалов, где нет вредителей, где раздолье и изобилие птицы и рыбы и зверя. Во всём, что останется после меня, будет моя частица: крови ли, пота, наития или мысли, всё это – моё потомство, а стало быть, я за него в ответе.\" И, конечно же, он продолжал переворачивать камни. - Что-то ноченька не торопится, - говаривал он, задумчиво вглядываясь в долгие летние сумерки, словно пробуя их на ощупь, - видать, тяжко ей осилить-то свет дневной. Дай-ка я подсоблю ей малость. И он выходил в поле, к ручью или на опушку леса выискивать единственно правильный, сегодняшний камень. Когда братья подросли достаточно, они стали неизменными его спутниками в этих ежедневных обрядах, что превратилось для них в необходимую, раз и навсегда заведенную деталь распорядка дня. На раннем рассвете иль позднем закате, в любую погоду, зимой и летом И-ван-Инь и И-ван-Ян присоединялись к своему отцу в его ритуале. И не только присутствовали, но и принимали, - по мере своих детских силёнок, - в нём участие. Причём, каждый при этом чётко осознавал свою роль в происходящем. Если день был на исходе, когда требовалось пособить ночке и высвободить из-под очередного камня толику тьмы, И-ван-Ян говорил своему лунному брату И-ван-Иню: - Это твой камень, брат, ведь ты заведуешь у нас тьмой, это твоё царство. Но так уж и быть, я тебе помогу. И они все втроём брались за предопределённый их отцом камень. Если же дело было на рассвете – всё было наоборот. И-ван-Дао не понадобилось ни заставлять, ни приучивать своих сыновей: они впитывали всё сами, без малейших намёков, словно только и стремились к тому же. Элемент игры сочетался у них со страстным желанием помочь своему отцу, в котором они души не чаяли и с которым, будь на то их воля, 199
не расставались бы ни на секунду. Но мало по малу стали они понимать, что за странным и таким родным для них ритуалом кроется ещё и глубинный, потаённый смысл. Вот тут И-ван-Дао не скупился на объяснения, любыми путями и методами старался привить он своим сыновьям чуткость к красоте мирозданья, развить в них внутренние зрение и слух, чувство непогрешимости пропорций, интуитивное понимание взаимосвязей всего сущего. - Всё живое – будь то зверь, гора или ручей, былинка иль ветер, - стремятся обрести гармоничное равновесие, - говорил он, усадив детей на вершине холма или у жаркого домашнего очага. – Нет ничего мёртвого в этом мире, даже то, что кажется нам мёртвым – лишь видится таковым, то ли потому, что распалось на более мелкие свои составляющие, то ли оттого, что очень уж замедлило пульсацию внутренних своих ритмов, погрузилось в сон. На самом же деле, всё живёт. А коли живёт, стало быть, и ощущает среду, взаимодействует с ней, а значит – стремится занять в ней своё, наиболее устойчивое, правильное место, такое, которое привнесло бы в общее целое ещё чуток гармонии, сделало бы его красивее. - Вот, почему, думаете вы, вокруг нашего дома такое изобилие зверя, птицы и рыбы, цветов и плодов, а? Да потому, что всё живое интуитивно избирает наиболее гармоничные пейзажи, тянется к средоточьям красоты, стремится вплестись в узоры правильности. Вот и льнёт оно к нам, чуя правильность эту, что мы втроём сотворили и творить продолжаем. А чтобы всё это и дальше шло по тем же тропкам равновесия, надобно вам развивать в себе непрестанно восприимчивость ко всему вокруг. Вот, например, как по-вашему: что бы изменилось и в какую сторону, убери я это, вот, дерево, вот это, с кривым раздвоенным стволом и полу-засохшей кроной? Усилилась бы без него гармония или наоборот, поубавилось бы её, а? И И-ван-Дао пускался в очередной свой урок прикладной духовности. *** Шли годы. Братья взрослели, познавали мир и самих себя. Отец рассказывал о происхождении каждого из них, об их 200
Search
Read the Text Version
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- 138
- 139
- 140
- 141
- 142
- 143
- 144
- 145
- 146
- 147
- 148
- 149
- 150
- 151
- 152
- 153
- 154
- 155
- 156
- 157
- 158
- 159
- 160
- 161
- 162
- 163
- 164
- 165
- 166
- 167
- 168
- 169
- 170
- 171
- 172
- 173
- 174
- 175
- 176
- 177
- 178
- 179
- 180
- 181
- 182
- 183
- 184
- 185
- 186
- 187
- 188
- 189
- 190
- 191
- 192
- 193
- 194
- 195
- 196
- 197
- 198
- 199
- 200
- 201
- 202
- 203
- 204
- 205
- 206
- 207
- 208
- 209
- 210
- 211
- 212
- 213
- 214
- 215
- 216
- 217
- 218
- 219
- 220
- 221
- 222
- 223
- 224
- 225
- 226
- 227
- 228
- 229
- 230
- 231
- 232
- 233
- 234
- 235
- 236
- 237
- 238
- 239
- 240
- 241
- 242
- 243
- 244
- 245
- 246
- 247
- 248